Поужинав, долго еще сидели Турины, и свет в их избе виднелся далеко за полночь.
Уже пропели первые петухи, когда в Туринской избе обитатели заснули.
Разбудил их громкий стук в дверь. Зажгли свет и старик открыл дверь.
— Отец Яков! — воскликнул Аким, увидев священника.
— К тебе, Аким Никодимыч, с радостной вестью пришел! — заговорил священник, крестясь на образа. — Прости, что по ночи тревожу, да не хотел до утра откладывать.
Сев у стола и разглаживая редкую бородку, отец Яков продолжал:
— Брат ко мне приехал двоюродный. Священником служить он в полку, где внук-то твой находится. Сказывал мне, что Петруша-то твой уже офицер, и вся грудь в боевых наградах. В одном бою пуля ударилась в иконку на груди, да там и осталась. Жестокий был бой, и чудом спасся тогда Петя. Кланяться просил, а писать недосуг, новые окопы делают и к новому бою готовятся. Сказывал внук твой, что после производства в офицеры довелось ему повидаться с сыновьями твоими, оба здравствуют, а не пишут потому, что в походе были и в разведках. Рад я душевно, что добрую весть тебе, привести Бог позволил. Теперь пойду. Вдове Анфисе Смелковой письмо от сына из лазарета надо отдать.
Когда отец Яков ушел, в избе тихо молился старик Аким Турин.
На глазах его были слезы восторга, и светилась в них радость за услышанные молитвы и вера, крепкая, как старая дубовая иконка, задержавшая пулю на груди внучка Пети.
Марк Криницкий
МАМЫШАН
— Мамыш, а вы в амулеты верите?
Мамышан долго соображал, прежде чем ответить. Но в ответил он странно:
— Не думаю.
Как всегда, он больше ответил собственным мыслям, чем нам, его трем постоянным собеседникам.
— То есть что означает, что вы не думаете? — спросил ротный, поручик Прасолов.
— Значит, не уверен. Думаю, что вздор.
— Нет, не вздор, — сказал прапорщик Борковский с юношеской искренностью.
В другое время и при других обстоятельствах мы бы засмеялись. Но сейчас я притворился серьезным, а Прасолов перевел темные, карие, сочувственные глаза на Борковского.
— Расскажите.
Борковский расстегнул ворот гимнастерки и вынул тугую шелковую ладанку потемневшего голубого цвета на черной тесемке. Он показал ее нам всем со смешной гордостью, по очереди останавливая на каждом внимательный и восторженный взгляд своих глаз, таких же голубых, как и его ладанка.
— Вы напрасно, господа, — сказал он. — В особенности ты, Мамышан.
— Ладно.
— А я тебе говорю совершенно серьезно. Господа, я серьезно.
Я уже один раз слыхал про эту ладанку. Ее прислала ему жена, с которой он только что, всего за два месяца до войны, был повенчан. Эго было извинительно. Каждый раз, когда он упоминал о жене, на его лице появлялся отблеск их молодого, еще неизжитого счастья. Вероятно, это ощущение постоянного счастья и давало ему его несокрушимую внутреннюю уверенность.
Мамышан громко рассмеялся. Это было бестактно. Юноша почти плакал. Губи его кривились и дрожали. Вдруг он улыбнулся, внутренне и спокойно, для себя.
— Я верю, — сказал Прасолов и положил на руку Боровского тяжелую волосатую руку.
Он закурил плохую сигару и посмотрел на часы. Потом мы все перевели глаза на окна. В темноте беспрестанно вспыхивали зеленоватые зарева ракет противника. Он готовился к нашему ночному нападению. Было еще рано: половила одиннадцатого, а наступление ожидалось в час.
— Расскажите, — обратился Прасолов ни к кому в особенности.
Это была его поговорка.
— Рассказать?
Мы удивились, что это сказал несообщительный Мамышан. Он. сидел, подавшись широкой и выпуклой грудью вперед. Черные, плутоватые его глазки осторожно бегали.
— Что же особенно рассказывать? Особенного ничего. Я ушел на войну добровольцем.
Мы этого не знали и потому сейчас глядели на Мамышана с удвоенным любопытством. Действительно, он был мало похож на энтузиаста. Скорее, он всегда представлялся человеком себе на уме.
Мамышана что-то обидело в выражении наших глаз.
— Что же в этом особенного? — повторил он, быстро вертя большими пальцами рук друга возле друга. — Ничего такого. Перед войной я покушался три раза на самоубийство. Ведь я не вижу левым глазом.
Мы посмотрели на его левый глаз, и мне стала понятна та странная асимметрия, которую я раньше замечал в лице Мамышана. Но он опять захихикал, как будто то, что он сейчас сообщил, было достойно самого решительного осмеяния.
— Что же вы смеетесь? — сказал удивленно Прасолов.
Мамышан сказал: