Тревожно цыркнул звонок в передней.
Не понимая, кто бы это мог быть, я пошла сама отворять. Оказался почтальон с посылкой из действующей армии. Когда мы ее распечатали и мать Коли увидела его портсигар, она вся затряслась и чуть не упала, но овладела собой и произнесла:
— Нет, не могу, разбирайтесь вы уж сами…
Разбираться было не в чем: несколько носовых платков, теплые перчатки, фуражка и обыкновенная пятикопеечная тетрадка в синей обложке, сильно измятая. Первые две страницы ее были вырваны, а дальше в ней лежали три конверта и небольшой кусок промокательной бумаги. В фуражке оказалось «вечное» перо с невысохшими еще чернилами в середине — вот и все.
В этот вечер мы уже не могли больше ни гадать, ни ужинать, ни даже просто разговаривать. Подруги скоро ушли. Чтобы освежиться, я отправилась проводить их в трамвае на Васильевский остров и вернулась только через полтора часа.
Вера и ее мать уже спали.
Стараясь не шуметь, я повернула кнопку электрического освещения и быстро разделась. Затем взяла лежавшую на письменном столе посылку и еще раз осмотрела каждый предмет. Мое внимание обратила промокашка. На ней остался оттиск двух или трех строчек. Как ни старалась я разобрать написанное, но не могла.
Вдруг вспомнила, что нужно бювар поставить перед зеркалом, и тогда строки, отпечатавшиеся наоборот, можно прочесть прямо. Одним прыжком я бросилась к туалету и поднесла к стеклу розовую бумагу. И сейчас же ясно прочла: «Муся, любимая моя, ты одна знаешь… Я исполнил свое обеща…».
Трудно было устоять на ногах. Я с трудом добралась до постели, легла и в первый раз заплакала, но никто, кроме Коли, не узнал об этих слезах…
Борис Лазаревский
БЕГСТВО
В этом году я возвратился из деревни раньше обыкновенного и нашел себе комнату в квартире жены ушедшего на войну офицера. Или она, действительно, постарела на моих глазах в течение первых двух недель, или Катерине Павловне на самом деле было гораздо больше тридцати лет.
«Дух бесплотный, Нестеровская святая»[1], — думал я каждый день, когда выходил к утреннему чаю.
Безусловно, Катерина Павловна была самой молчаливой женщиной из всех виденных мною до сих пор, и сын ее, десятилетний Горя, и восьмилетняя Люсенька также не любили говорить лишнего. Целый день возились у себя в комнате, что-то строили из кубиков, что-то рисовали и все без слов.
Изредка щебетали, как воробушки, и опять умолкали.
Катерина Павловна жила теперь только детьми и письмами с войны, которые получались то три дня подряд, то лишь ожидались в течение двух недель, а иногда и большего времени…
Я был рад тишине и хорошим людям, не мешавшим мне заниматься. Хотелось им помочь, и я под предлогом, что неудобно ходить далеко обедать, устроился здесь и со столом. Теперь я видел эту семью еще чаще. По лицу Катерины Павловны всегда было заметно, получила она письмо или нет. Из наших коротких разговоров можно было сделать вывод, что эту войну она считает страшной необходимостью, похожей на хирургическую операцию, но безумно тоскует.
Однажды она мне сказала:
— Знаете, я очень рассудочная и понимаю, что жизнь одного моего Коли нужна для будущих поколений, как и жизнь многих других, мы с ним взяли на этом свете много хороших моментов, но ведь я человек и боюсь, что, когда узнаю, сойду с ума, и дети без меня погибнут…
Утешать такую женщину было излишним, и я отвечал коротко:
— Да, это страшно, но вы так великолепно владеете собой, что сумеете пережить и это.
Я не мог произнести: «смерть мужа». Была еще одна особенность у Катерины Павловны: она не читала газет, даже не просматривала списка убитых и раненых. Я долго не мог этого понять, как-то не вытерпел и спросил:
— Неужели вам не интересно, что делается там?
— Из первых писем Коли я уже все поняла, и теперь мне ясно, что все слова, даже самых талантливых писателей, ровно ничего выразить не могут, не могут нарисовать и сотой доли того, что там люди видят и переживают. Было время, когда я плакала над Гаршиновскими «Записками рядового Иванова»[2], а теперь они мне кажутся наивными. Затем, мне невыносимо стыдно читать об этом в теплой, светлой и сухой квартире, — не могу. Такая я уже…
Не знаю, под влиянием ли Катерины Павловны или по другим причинам, но я тоже все чаще и чаще оставлял газету неразвернутой и думал: «Все самое главное и самое важное я услышу и узнаю на службе, а детали, — они слишком жестоки». Не приходило мне в голову, что и я и моя хозяйка инстинктивно бережем нервы для чего-то грандиозного, что предстоит пережить и нам.
1
…
2
…