— Рады стараться, ваше превосходительство! Ура-а!
Антоний Оссендовский
УСЛЫШАННЫЕ МОЛИТВЫ
Горячо молились в избе Акима Турина. Молились без слез, с крепкой, как камень, верой смотря на древние, дониконовского письма, давно почерневшие иконы.
С темных, источенных червями кипарисовых досок сурово и пристально глядели лики святых. Много на своем веку видели эти суровые лики: и гонение ревнителей старой веры, и лихие времена, приходившие на Россию и уносившие людей, захваченных бурями и вихрями.
Молился старик Аким Турин и с ним молились две снохи его.
У всех было свое, особое и в то же время общее горе и глубокая, рождающая тревогу забота.
Два сына старика пошли на войну. Бог миловал их в бою и невредимыми были оба. Только два месяца уже прошло, а от обоих не было вестей.
Тревожились жены, тревожился и по ночам громко вздыхал Аким.
Но вздыхал он не по одним сыновьям, а еще больше по внучку Пете.
От младшего, покойного сына остался Петя. Матери мальчик не знал — умерла она при его рождении. Когда же вскоре преставился и отец, остался Петя на руках деда. Полюбили друг друга старый и малый и сделались неразлучными.
Подрос внук. Из сельской школы дед послал его в город, в гимназию. Понимал Аким Турин, что трудно темному, неученому в людской тесноте пробиваться.
А из гимназии Петя уж сам в университет пошел, да здесь его война застала.
Написал он деду письмо, что добровольцем записался, попросил благословения и скоро с полком ушел. Писал потом, что наградили его крестом за храбрость и в прапорщики произвести обещали.
Писал часто. Гордостью вспыхивало лицо деда, и большая, жесткая рука складывалась для крестного знамения.
Теперь замолчал и Петя.
А там, где лилась родная кровь, где вырастали братские могилы, шел жаркий бой с наступающим врагом. Пядь за пядью защищали русские войска свою землю, не щадили жизни, не жалели кровавого труда.
Горячо молились в избе Акима Турина в тот вечер, когда тревога сильнее сжала и истомила сердца.
Сделав три земных поклона, Аким выпрямился и сказал:
— Помолились за воинов. Бог им защитой! Ничего, спасутся, знаю я!
Было столько убеждения и непоколебимой веры в словах старика, что обе бабы сразу успокоились и принялись хлопотать около ужина.
Старик же сел к столу и, достав газету, начал медленно, водя пальцем и глядя поверх очков, читать.
Мысли его, однако, скоро побежали туда, где проклятый немец засыпал наши окопы «ураганным огнем», где он пускал на наших защитников ядовитые газы и предавал огню беззащитные деревни.
Вспомнил Аким Турин тот день, когда он впервые услыхал о выдумке немцев душить наших солдат каким-то ядом. Места тогда не мог найти себе старик. Ходил, как в чаду. Молитва на ум не шла. Аким ушел в лес и брел, не разбирая дороги, видя перед собою страшную картину, описанную в газете.
Вот глубокий окоп… На свежей зелени травы, как черная змея, как след огромного крота, вьется он и исчезает вдали. Это оплот России. Там, за этой грудой черной земли, засели грудью своею защищающие родину и народ солдаты. Там среди них сыновья Федор и Дмитрий и он — внучек Петя, нежный, со звонким голосом и яркими, смелыми глазами.
Старик видел его в студенческой тужурке и не может представить его в жесткой, негнущейся солдатской шинели.
Над окопом мелькают огоньки выстрелов, и вьется чуть заметный дымок.
Начался бой… И вдруг откуда-то издалека прилетело что-то грузное, заунывно воющее. Упало, вскинуло землю и камни, загрохотало, вновь разметало землю, дерн, песок и свистящие и жужжащие осколки. Красный дым, словно видение, вздыбился столбом и, медленно падая, полз по траве и наконец дополз до окопа. Здесь задержался, а потом начал переливаться вниз, туда, где были солдаты, сыновья Акима Турина и внук Петруша.
Что было потом, что увидел глазами своей души, он не хотел вспоминать и, вздрогнув, снял очки и взглянул испуганно и жалобно на черные лики святителей.
Вспомнил старик, что долго молился он потом и решил послать внучку дедовское благословение.
Туринский род — все от дальних прадедов были иконописцами старого склада. Сам Аким до пятидесяти лет занимался этим ремеслом и бросил его тогда, когда убедился, что фабрики и художники из ученых совсем забили иконописцев.
Аким Турин решил написать для внука икону — благословение.
На чердаке он разыскал маленькую икону. Была она написана, видно, очень давно, в каком-нибудь скиту, на дубовой доске. Время уничтожило изображение, и лишь кое-где виднелись еще следы сморщенной, отпадающей чешуйками масляной краски.
Отчистив старую доску, иконописец мелкими кистями написал иконку архистратига Михаила. Броню Аким сделал из куска красной меди и покрыл ее мелкою чеканкой.
Давно уже послал Аким иконку внучку Пете, но в это-то время внезапно прекратились письма.
Поужинав, долго еще сидели Турины, и свет в их избе виднелся далеко за полночь.
Уже пропели первые петухи, когда в Туринской избе обитатели заснули.
Разбудил их громкий стук в дверь. Зажгли свет и старик открыл дверь.
— Отец Яков! — воскликнул Аким, увидев священника.
— К тебе, Аким Никодимыч, с радостной вестью пришел! — заговорил священник, крестясь на образа. — Прости, что по ночи тревожу, да не хотел до утра откладывать.
Сев у стола и разглаживая редкую бородку, отец Яков продолжал:
— Брат ко мне приехал двоюродный. Священником служить он в полку, где внук-то твой находится. Сказывал мне, что Петруша-то твой уже офицер, и вся грудь в боевых наградах. В одном бою пуля ударилась в иконку на груди, да там и осталась. Жестокий был бой, и чудом спасся тогда Петя. Кланяться просил, а писать недосуг, новые окопы делают и к новому бою готовятся. Сказывал внук твой, что после производства в офицеры довелось ему повидаться с сыновьями твоими, оба здравствуют, а не пишут потому, что в походе были и в разведках. Рад я душевно, что добрую весть тебе, привести Бог позволил. Теперь пойду. Вдове Анфисе Смелковой письмо от сына из лазарета надо отдать.
Когда отец Яков ушел, в избе тихо молился старик Аким Турин.
На глазах его были слезы восторга, и светилась в них радость за услышанные молитвы и вера, крепкая, как старая дубовая иконка, задержавшая пулю на груди внучка Пети.
Марк Криницкий
МАМЫШАН
— Мамыш, а вы в амулеты верите?
Мамышан долго соображал, прежде чем ответить. Но в ответил он странно:
— Не думаю.
Как всегда, он больше ответил собственным мыслям, чем нам, его трем постоянным собеседникам.
— То есть что означает, что вы не думаете? — спросил ротный, поручик Прасолов.
— Значит, не уверен. Думаю, что вздор.
— Нет, не вздор, — сказал прапорщик Борковский с юношеской искренностью.
В другое время и при других обстоятельствах мы бы засмеялись. Но сейчас я притворился серьезным, а Прасолов перевел темные, карие, сочувственные глаза на Борковского.
— Расскажите.
Борковский расстегнул ворот гимнастерки и вынул тугую шелковую ладанку потемневшего голубого цвета на черной тесемке. Он показал ее нам всем со смешной гордостью, по очереди останавливая на каждом внимательный и восторженный взгляд своих глаз, таких же голубых, как и его ладанка.
— Вы напрасно, господа, — сказал он. — В особенности ты, Мамышан.
— Ладно.
— А я тебе говорю совершенно серьезно. Господа, я серьезно.
Я уже один раз слыхал про эту ладанку. Ее прислала ему жена, с которой он только что, всего за два месяца до войны, был повенчан. Эго было извинительно. Каждый раз, когда он упоминал о жене, на его лице появлялся отблеск их молодого, еще неизжитого счастья. Вероятно, это ощущение постоянного счастья и давало ему его несокрушимую внутреннюю уверенность.