После такого безапелляционного утверждения главный смолк и с Фросиным больше не заговаривал — не хотел связываться по пустякам.
Фомич уже ушел. Фросин тоже заторопился — надо было успеть встретить Альку.
Она обрадованно прижалась к нему плечом и вздохнула прерывисто от избытка чувств. У Фросина защемило сердце: он узнал уже этот ее полувсхлип-полусмех, как узнавал в ней новые и новые милые привычки. Его пугала неожиданно обнаружившаяся готовность открывать ее и принимать такой как есть, находя и ее, и все ей принадлежащее, замечательным и очень важным. Он опять почувствовал неуверенность, но все прошло от ее непосредственности, и осталось тихое тревожное ожидание счастья.
Они шли пустынными улицами, и он старался шагать помельче, чтобы растянуть прогулку. Алия, чуть забежав вперед, виновато заглянула ему в лицо:
— Проводи меня до общежития, ладно? А то со мной девчонки не разговаривают, что я вчера не вернулась...
Он тоже виновато, но и чуть разочарованно кивнул головой, и она облегченно спросила:
— Ты не рассердился ведь?
Он засмеялся в ответ, обезоруженный ее доверчивой простотой.
Они дошли до общежития и стояли у подъезда, пока она не продрогла. Она вообще замерзала быстро, как ребенок. Фросин вскользь подумал об этом и проглотил комок подкатившего к горлу расслабляющего умиления. Они прошли дальше и вошли в какой-то подъезд. Лампочка горела только где-то на верхнем этаже, в полумраке поблескивали глаза Алии. Таинственным шепотом она сообщила:
— А я никогда не целовалась в подъездах...— и хихикнула, и он по чуть слышному смеху нашел в темноте ее податливые с мороза губы.
Их спугнул запоздалый жилец. Они чинно прошли мимо него на улицу и там дали волю смеху. Потом он проводил ее до общежития, на этот раз — окончательно.
Идти одному по пустынным улицам было неуютно. Фонари горели редко, даже не через один — не то энергетический кризис докатился, наконец, и до Урала, не то просто городские власти мышей не ловят. Во всяком случае, идти сквозь поземку в тусклом свете окон было не-приятно. Потом он, чтобы сократить путь, свернул с большой улицы в маленькую и сразу чуть не упал, негромко выругавшись при этом,— здесь снег с тротуаров вообще не убирали, и он смерзся в уродливые ледяные наросты, на которых поминутно разъезжались ноги. Хорошо хоть, что трамвай не пришлось долго ждать, но зато он мерзко грохотал на стыках рельсов. Вагон был безобразно ярко освещен неживым электрическим светом. Пустые ряды кресел вызывающе лоснились плотоядным красным колером. На заднем сиденьи раскачивался вместе с вагоном и, наконец, повалился на повороте, не просыпаясь, пьяница. Когда Фросин вошел в свою квартиру, встретившую его пустой одинокой темнотой, настроение его, резко упавшее сразу после прощания с Алией и отнюдь не повысившееся по дороге, было ничуть не выше ртутного столбика барометра, который уже день показывающего бурю.
Раздевшись, он нервно прошелся по комнате, включил и тут же выключил торшер, принялся было стелить постель и бросил. Потом Фросин пошел на кухню, поставил на газ чайник, прикурил от газовой горелки и уселся на табуретку, сгорбившись и глядя в пол.
Он был полностью опустошен. Он почти не спал последние две ночи. Дни эти тоже были тяжелыми — машина обрастала плотью. Нужно было подгонять отдельные ее части, добиваться слаженной их работы, как в едином организме. У разработчиков это не получилось. У них пока — тьфу, тьфу, не сглазить!— получалось. Правда, большой кровью. И в значительной мере это была кровь Фросина. Заключительный этап работы только начинался. Все еще было впереди, и главное сейчас стало — не потерять темпа. А это значило бесконечное «давай, давай!». Фросин целыми днями, по собственному выражению, крутился колесом. Он не мог позволить себе расслабиться ни на минуту. Контроль, контроль и еще раз контроль — за мастерами, за изготовлением деталей, за соблюдением распорядка работы... На стене его кабинета висел огромный график — множество квадратиков, соединенных между собой линиями. Каждый квадратик обозначал какую-то деталь, узел или блок. Многие из них были заштрихованы красным цветом, другие — заштрихованы наполовину, третьи — сверкали девственной белизной. Ежедневно Фросин собственноручно наносил на график «оперативную обстановку». Незаштрихованных узлов и блоков оставалось еще много.
Но не Машина навалилась сейчас на Фросина, согнула тоскливо его прямые плечи. В ушах его звучал затаенный смех Алии, ее робкий шепот, губы помнили солоноватый привкус ее поцелуев. Фросина вновь охватило ощущение ненужности происходящего, окутала глухая безысходная тоска. Он даже застонал и закачался на стуле, как от острого приступа зубной боли — зачем, зачем? Мохнатая лапа несчастья сдавила сердце и не отпускала, не давая дышать. Он вдруг с ясностью обреченности увидел, что ничего хорошего у них с Алией не может быть. Что может быть хорошего? Все на нервах, на подтексте, на угадывании несказанного... Бросило их навстречу, столкнуло.
Ухватились, спасаясь, друг за друга, боясь отпустить и потерять и зная, что встреча их случайна. Что может быть у них общего? Что может ждать впереди? Закружит их, пронесет вихрем дальше и выше и разъединит, раскидает, разбросает — одни обломки. Ну, ладно, он — упрямства хватит и дальше тянуть, да есть что тянуть и куда: Машина... Машина, его беда и сила, его цель и средство.
А она? Алия, Алька?
Фросин, не обращая внимания на дребезжащую на закипевшем чайнике крышку, достал из холодильника чуть начатую — третий месяц стоит — бутылку водки, налил полстакана, подумал и плеснул еще. Выпил залпом, не почувствовав вкуса, приложил к губам тыльную сторону руки, подышал часто и глубоко. Выключил чайник, опять закурил. Подождал, пока тепло из желудка разольется по телу. Он не ел с обеда, да и бессонные ночи давали себя знать, поэтому захорошел быстро. Потом Фросин налил и выпил еще полстакана — отчаяние отступило, спряталось, скрылось. Теплая усталость окутала его ворсистой накидкой, приглушила все и притупила. Фросин встал и прошел в ванную. Он долго стоял под душем — горячим, потом холодным и опять горячим. Босой и совсем трезвый он прошлепал в комнату, машинально постелил, открыл форточку, лег и уснул. Свет на кухне и в ванной горел всю ночь.
Утром он встал отдохнувшим, бесстрастным и спокойно-решительным. Он долго брился, глядя на себя в зеркало и видя только бритву и тот участок лица, по которому водил ею в данный момент. Думал он в это время - и когда завтракал, и по дороге на завод — только о Машине. Вспоминать о своем вчерашнем настроении он не хотел. Это было неприятно, как неприятно было утром проснувшись, увидеть в полумраке комнаты падавшие в дверной проем желтые электрические отблески непогашенного вечером на кухне света.
Спокойствия и решительной размеренности ему едва-едва хватило до вечера.
16
Куранты хрипло отбивали время с башни над застывшим прудом. Пруд лежал, постаревший от безделья, вспоминая о временах, когда его падающая на колеса вода служила единственной на тех допотопных заводишках движущей силой. Куранты тоже все помнили. Натужно добавляли они час за часом к уже прошедшим, потом еще час и еще. Бой их терялся на заснеженном льду, словно опасаясь выйти на берег, в обступившие пруд новые кварталы. Трудно поворачивая свои износившиеся большие шестерни, старые часы делали время, творили его, изымали из ничего и втягивали в себя, чтобы возвестить — вот и еще передвинута стрелка, выкована еще частица суток. Так, всеми забытые, медленно, но верно довели они до конца рабочую неделю, выносили и выпустили в свет, подарили городу воскресенье. Выходной для всех, кроме Машины и тех, кто ее делает: Фросин перевел цех на непрерывный график работы.