Футуристские движения Европы просуществовали недолго, исчезнув из-за репрессий за несколько лет. В Италии их участники были вдохновителями анархистского и фашистского движений, и того же Маринетти связывала личная дружба с дуче; однако все они быстро сошли с политической сцены.
Это искусство с какой-то чрезмерной точностью отразило сближение коммуникационных техник и тоталитаризма, который постепенно складывался на «этих глазах, остро чувствовавших все Новое, — на глазах футуристов, кубистов, интерсекционистов, которые беспрерывно впитывали и излучали призрачную, стремительную, почти бесплотную красоту, одновременно распадающуюся и кристаллизующуюся красоту-без-опоры…».[23]
В эпоху топографической памяти можно было говорить о поколениях зрения и даже о зрительной наследственности поколений. Напротив, появление логистики восприятия с ее векторами делокализации геометрической оптики повлекло за собой евгенику взгляда, заведомое пресечение разнообразия ментальных образов, множества существ-образов, обреченных не родиться, не увидеть света нигде и никогда.
Эта проблематика долгое время не попадала в поле зрения исследователей; представители венской школы, в частности Ригль и Викхоф, изучали взаимосвязь между формами восприятия и тем временем, когда они вышли на авансцену истории; большинство же ученых ограничивались социоэкономикой изображения, следуя запросам эпохи. В XIX и первой половине XX века работы по мнезическим процессам у человека, как и в других областях, носили преимущественно функционалистский характер и вдохновлялись главным образом различными опытами обучения и выработки условных рефлексов у животных; и здесь тоже сыграли свою роль электрические раздражители. Эти исследования часто велись под покровительством военных, а затем — идеологов и политиков, жадно тянувшихся к мгновенному достижению прагматических социальных выгод. Так, в Москве в 1920-е годы существовала комиссия по германо-советскому сотрудничеству в области биологии рас. Труды немецких невропатологов, работавших в советской столице, были направлены, в частности, на поиск у человека «центра гения», центра усвоения математики и т. д. Комиссию эту курировал Калинин, будущий председатель президиума Верховного Совета СССР (1937–1946 гг.).
Наука и техника были на подступах к власти, основанной на не известных доселе формах телесного воздействия, и возможность быстрой проверки в деле новых физиологических запретов опять-таки предоставлялась полем боевых действий.
Уже в 1916 г., в ходе первой в истории крупной войны с использованием информационных средств, доктор Гюстав Лебон замечал, что «если старая психология рассматривала личность как нечто весьма определенное, мало подверженное изменениям, […] то теперь этот человек, наделенный устойчивой личностью, кажется сказкой».[24]
И, глядя на непрерывное преображение пейзажей войны, он заключал, что в прошлом эта кажущаяся устойчивость личности была в немалой степени обязана постоянству жизненной среды.
Однако о каком постоянстве и о какой другой среде идет речь? Не о той ли среде, которую описывает Клаузевиц, — о поле боя, где, перейдя некоторый порог опасности, рассудок перестраивается! Нет, скорее о безукоризненно видимой среде, прямо-таки прочесываемой оптическим арсеналом от прицелов огнестрельного оружия — пушек, ружей, пулеметов, применяемых с беспримерным размахом, — до камер и устройств моментального наведения с воздуха, вызывающих дематериализацию образа мира.
Известно, что слово «пропаганда» происходит от латинского выражения propaganda fide, что означает «распространение веры». И тут надо сказать, что 1914 г. был не только годом физической мобилизации миллионов людей на поля сражений; вследствие апокалиптической дезорганизации восприятия он обозначил и поворот другого рода, панический момент, когда массы американцев и европейцев перестали верить своим глазам, когда их перцептивная вера оказалась порабощенной этой технической чертой доверия — зрительным радиусом орудия прицела.[25]
Немного позже режиссер Жак Турнёр подтвердит: «В Голливуде я быстро понял, что камера никогда не видит всего: я вижу все, а камера — только фрагменты».
Но что можно увидеть, когда взгляд, порабощенный этим прицельным аппаратом, оказывается приведен к почти непреодолимой структурной неподвижности? Видны теперь лишь моментальные фрагменты, выхватываемые циклоповым глазом объектива, и в результате взгляд, утрачивая субстанциальность, становится акциденталъным, случайным. Вопреки долгим дискуссиям вокруг проблемы объективности ментальных и инструментальных образов революционная смена режима зрения не была воспринята со всей серьезностью, и слияние/смешение глаза и объектива, переход от видения к визуализации легко вошли в привычку. По мере того как человеческий взгляд застывал, терял данные ему от природы быстроту и чувствительность, скорость фокусировки, наоборот, неуклонно росла. Сегодня профессиональные фотографы, как, впрочем, и любители, чаще всего довольствуются фотоочередями, полагаясь на скорость и количество фиксируемых аппаратом кадров не жалея пленок и предпочитая быть свидетелями скорее собственных фотографий, чем какой бы то ни было реальности. Жак-Анри Лартиг, который называл объектив глазом своей памяти, не нуждался при съемке в каком-либо наведении: он знал не глядя, что увидит его «Лейка», даже если держал ее на вытянутой руке; фотоаппарат, таким образом, с успехом компенсировал как движения глаза, так и перемещения тела.
Сокращение спектра мнезического выбора, вызываемое этой зависимостью от объектива, оказалось зародышем, в котором сформировалась моделизация зрения, а вместе с нею — и стандартизация взгляда во всем разнообразии ее аспектов. Благодаря работам об условных рефлексах, — например трудам Торндайка и Мак-геча (1930–1932 гг.), — появилась уверенность в том, что для воссоздания определенного атрибута-цели не обязательно пробуждать целую совокупность атрибутов, так как один-единственный атрибут может действовать независимо, что, кстати, проливает новый свет на часто поднимаемый вопрос трансситуационного тождества ментальных образов.[26]
С начала XX века поле восприятия европейца оказалось заполоненным некими знаками, изображениями, логотипами, которые множились на протяжении двадцати, тридцати, шестидесяти лет в отсутствие какого-либо вразумительного контекста, словно хищные рыбы в опустошаемых ими зараженных прудах. Эти геометрические торговые марки, эти заглавные буквы, гитлеровская свастика, силуэт Чаплина, синяя птица Магритта и карминовые губы Мэрилин Монро — эта паразитическая назойливость не поддается объяснению одной лишь силой технической воспроизводимости, о которой так часто говорили еще в XIX веке. На самом деле мы оказались перед логическим завершением системы, на протяжении нескольких веков отдававшей ключевую роль быстроте техник зрительной и речевой коммуникации, — системы интенсификации сообщения.
С большей отчетливостью высказался недавно Рей Брэдбери: «Кинорежиссеры бомбардируют нас образами вместо слов и выделяют подробности при помощи фото- и кинотрюков… Подчеркнув детали, людей можно убедить в чем угодно».[27]
Фатический образ — образ прицельный, образ, который направляет взгляд и привлекает внимание, — это не только продукт фокусировки в фотографии и кино, но и следствие форсированного, интенсивного и узконаправленного освещения, которым высветляются лишь определенные зоны, а окружение чаще всего погружено в туман.
В первой половине XX века мы встречаем фатический образ на службе тоталитарных режимов, в экономике и политике стран, переживших аккультурацию (США) или разруху (Россия, Германия), стран после революции и разрушительной войны, наций, способных оказать наименьшее моральное и интеллектуальное сопротивление. Впрочем, ключевые слова тогдашних рекламных и прочих плакатов подчас совпадают по яркости с фоном, на котором они написаны; разграничение между фокусом и окружающим контекстом, изображением и текстом пока еще остается отчетливым, так как зрителю приходится тратить некоторое время на то, чтобы расшифровать письменное сообщение или просто-напросто отказаться от него в пользу образа.
24
25
Позднее Жан Руш напишет о русском кинематографисте:
26
См. работы Уоткинса и Талвинга: Episodic memory: when recognition fails // Psychological Bulletin. 1974.