Выбрать главу

Свистуниха, ещё очень бодрая, только слегка дрожавшая головою, старушка, с удовольствием согласилась принять меня на полный пансион и сказала, что живший у неё в прошлом году студент-технолог был очень доволен её столом и квартирой. В лицо её машинисты называли бабушкой. О своих квартирантах она заботилась, действительно, как родная. Из них всегда хоть один возвращался или ночью, или на рассвете и всякий раз сейчас же получал и горячий борщ, и кусок свинины, и чарку настойки. После поездок, все мы, кроме Силенко, ели и пили много и даже «страшно», как выражался четвёртый наш сожитель, машинист Михайлов. Плата, вносимая бабушке квартирантами, едва оплачивала наше содержание, и казалось, что наша хозяйка дала обет посвятить остаток своей жизни людям, ездившим на паровозах.

Я поместился один в маленькой, полутёмной комнате, в которой было всегда прохладно, не надоедали мухи и так хорошо отдыхалось.

Потом, через несколько лет, я часто вспоминал нашу бабушку, удивляясь её доброте. Среди машинистов, хотя и очень редко, встречались такие, которые жили у неё в доме по целым месяцам, потом переводились в другие депо и забывали платить за квартиру совсем. Бабушка никогда не напоминала им о неаккуратности и даже не любила об этом говорить.

У бабушки мне не нужно было ни о чём заботиться, и потому в свободное время, которого выпадало очень немного, можно было погулять в окрестностях станции. Любимым местом всех железнодорожных служащих, так сказать клубом, был пивоваренный завод. Там, в густом парке, по воскресеньям, играл чешский оркестр, а в большом деревянном павильоне хорошенькая чешка, Розалия Войтеховна, продавала пиво и предлагала желающим сыграть в кегли. Я люблю бывать на заводе и за кружкой пива думать о тех людях, которые меня позабыли. Случалось, что я засиживался слишком долго, и за мной прибегал Федот звать в поездку. В ненастные дни я, лёжа в своей комнате, у бабушки, или читал, или разговаривал с Силенко.

Теперь я видел его почти каждый день. Мы сблизились. В нём было много детского добродушия и откровенности. В машинисты он попал случайно из пятого класса гимназии. После смерти отца, которого очень боялся, Силенко заленился и публично заявил учителю греческого языка, что учить ерунды не станет. Его уволили. Долго горевавшей матери едва удалось его устроить в железнодорожное училище. Там Силенко считался лучшим математиком и кончил курс первым. Иногда мне казалось, что Силенко ничем не отличается от других железнодорожных рабочих, до такой степени бывал он наивен в решении самых сложных житейских вопросов. Говоря же о механике и о паровозе, он точно лекции читал, и тогда казалось, что слушаешь очень серьёзного и учёного человека. Он был почти единственным машинистом во всём депо, который любил свою службу, как любят искусство для искусства.

«Сверху мой паровоз всегда был и будет как куколка, а в будке чистота такая как в кабинете у начальника тяги», — часто говорил Силенко. И это было на самом деле так. Я долго не мог понять, почему, несмотря на такую любовь к делу, он, иногда без всякой видимой причины, начинал говорить хныкающим тоном, что ему необходимо бросить службу, иначе он — пропащий человек. Рассказывал он это обыкновенно возвратившись от каких-то своих знакомых. Месяца через полтора для меня, наконец, стало ясным, в чём тут дело. Силенко увлёкся станционной библиотекаршей. Увлёкся искренно и страстно, что называется «вовсю». Всё свободное время он проводил не у знакомых, а возле неё, помогая сортировать книги. Спать днём перестал. Пассажирские же поезда, с которыми ему приходилось ездить, были почти все ночные. Его глаза стали блестеть ещё сильнее, и тёмные подпалины под ними выделились резче. Но на страдальца он всё же похож не был. Часто шутил и рассказывал анекдоты.

Как-то проснувшись в своей комнате, я курил папиросу и, сладко потягиваясь, думал о том, что до поездки осталось, должно быть, ещё часа три, и можно будет написать несколько писем. Вдруг дверь скрипнула и вошёл Силенко.

— Можно? — спросил он.

— Пожалуйста.

— А я боялся вас тревожить, думал, вы спите.

Он сел на стул, потёр двумя пальцами свой бледный лоб с выступившими на нём каплями пота и, понизив голос, продолжал:

— Хотел я с вами насчёт одного дела поговорить, так как имею к вам доверие, и вы — всё же образованный человек. Самому не видно. Только дайте мне слово, что ни одна душа про это знать не будет.

Я дал слово.

— Есть тут, на станции, одна барышня, настоящая барышня, образованная, красивая и чудесный человек. Знаком я с нею уже давно — с полгода. Если бы всю жизнь возле неё быть, так, кажется, ничего другого на свете не пожелал ни видеть, ни знать. Ну и вот думаю я на ней жениться… Ах, ах, ах, всё это так, но точит меня одна мысль: захочет ли Мария Ивановна быть женой машиниста? Захочет ли каждый день видеть меня грязным, чёрным? И выходит, по моему, так, что нужно бросать паровоз. А на кой чёрт я годен, если я оставлю свою службу? Как вы скажете?