Правда, правда — очень выделялся Велик; сразу видно было — чужой. Не неземной, конечно, но нездешней внешности. Он был как заблудившийся принц среди нищих, и нищие чуяли в нём королевскую кровь и смущались.
Нетрудно, честно говоря, в этой местности было и выделиться. Земляки наши народ добрый, но в большинстве своём снаружи простой. Осанкой, запахами и малохаризматическими харями напоминали сколоченные кое-как из серых сырых досок сараи, гаражи и нужники. А порой и кислое, рябое, тусклое тесто, сбежавшее из кастрюли в пепельницу. Ещё бывали граждане типа выкипевших чайников. Но не все, конечно, были таковы. Встречались и женщины наподобие красавиц. Например, Машинка и мать её Надежда Кривцова.
Парни тоже попадались видные. Родом из наших был даже один знаменитый фотомодель, Серж Биркин, сын двух комбинацких рабочих, А. и Н. Пробиркиных, увезённый в Питер заезжим балетом. А уж из Питера как-то там хотениями и похотями пожилых порочных портных и танцоров вознесённый аж до самого миланского подиума.
Но то были, однако же, исключения. Преобладали, однако же, как и сказано выше, граждане, похожие на ржавые гаражи.
Подождав долго ли, коротко ли, Велик либо засыпал на заднем сидении, либо шёл вызволять отца из хмельных компаний. Разными бывали те компании, всевозможными: скорбящие инженеры, хохочущие учителя, спящие солдаты, поющие чиновники, танцующие пролетарии, дерущиеся промеж себя железнодорожники; учителя, бьющие железнодорожников; чиновники, бранящие инженеров; библиотекари, восхваляющие солдат; блюющие пенсионеры; хохочущие инженеры, спящие между собой учителя, танцующие лётчики…
Из одних компаний Глеб Глебович извлекался легко, по первому великову велению, из других часами приходилось его выскабливать и выковыривать. С кем только не пил Дублин-ст., со всеми пил, хотя необщителен был, кажется, и молчалив, и задумчив. А люди к нему тянулись, поили порой за так, за компанию только. И неясно, какой толк за так его было поить: сидит себе, слезится, не спляшет, как все, не подпоёт взбодрившемуся от сивухи случайному приятелю, не подерётся, если даже ударят его, если даже подраться по-приятельски сам бох велит, ведь как не подраться, если красное, а сверху белое, а потом опять красное. Но эти отчуждённость и нечувствительность прощали ему при том, что никому другому не простили бы. Чувствовали, что они — из глубины, в которую никто, кроме него, не погружался и погрузиться бы не смог, ни блюющие железнодорожники, ни дерущиеся ветеринары, ни спящие асфальтоукладчики, никто из пьющих с ним. Но молчание этого математика привносило в пьянку и в драку, и в пьяный пляс какую-то, если не осмысленность, то как минимум неоднозначность; вот, дескать, пьём, но ведь не просто пьём, а непросто пьём, сложно; как бы и не только пьём, а и что-то ещё ощущаем, сами не знаем что. Не то что другие, какие нажрутся и ржут, и режут друг друга. Один слесарь, вторая токарь, третьи библиотекари — низкий народ, серый. А тут дураки не с дураками квасят, здесь с математиком напиваются. Народ, он везде и всякий одинаковый — и серый, и белый, и низкий, и высокопоставленный: любые люди любят иметь смысл и тянутся к непроглядным явлениям, надеясь добыть его в них, ибо в том, что видимо — его не видно.
Выпросив отца у всех этих сборищ, выпростав его из них (иногда получив у них ещё и конфетку в придачу, а иногда и обруганный, а бывало, и битый ими), Велик вёл его к машине. И тот садился, в особо же тяжёлых случаях практически ложился за руль. И вёл машину к дому, бормоча и раскачиваясь, случалось, с закрытыми даже глазами. Странно, но обычно добирались живьём до родного подъезда. Однажды лишь упали с моста, но мост не высокий был, и под ним не река и не улица текла, а какая-то тёплая, мягкая, кислая грязь из-под молокозавода. Так что всё обошлось, упали не больно; да ещё как-то раз сбили кого-то, в темноте не разглядели кого, так и не узнали, кто это был. Вроде там даже два кого-то было, только проулок был такой, что до ближайшего фонаря ещё полчаса ходу, ни зги не видно, а фары от удара разбились, от удара о сбитых. Всего света осталось — оконце в конце долгого деревянного дома, а в оконце этом горела не лампа, не люстра, а свечка у старика какого-то в руке, читающего газету. Велик из джипа выбежал, вокруг джипа обежал, пошарил впотьмах руками-ногами, не нашёл под колёса попавших, воротился ни с чем и плакал, плакал. Глеб же и не вспомнил потом ничего, рулил, не приходя в сознание; так и доехали.
Впрочем, сегодня должно было быть всё попроще. Вина у о. Абрама нет, компания самая малая у них там и знакомая, так что будет мир, и ждать долго не придётся.
§ 11
Рассмотрев прошедшие полдня, Велик стал разглядывать забор и дом генерала Кривцова. Он был уже лет пять влюблён в генеральскую дочь Машу Кривцову, девятилетнюю красивую девочку из его школы. Влюблён не любовью ещё, но тревожным, нежным и чистым предчувствием любви. Как будто первый утренний ветер тихо трогал цветы и листья, трогал и затихал. А цветы и листва покачивались и пели, не ведая, что этот слабый ветер — лишь первое движение несущейся сюда ревущей бури, несущей сюда поднятую со всей земли пыль, сорванный с неприбранной жизни сор и надёрганную из неё разную дрянь. Что буря быстро здесь будет, оборвёт листья, ударит по цветам горячим пыльным воздухом, задушит, ошеломит, закружит. И придёт настоящая взрослая любовь с её счастьями и несчастьями, неслыханной радостью и бестолочью, и враньём, скукой.
Машу в школе звали Машинкой, об их с Великом взаимной нежности знали все, знал и генерал Кривцов и не одобрял. Мало что сын пьющего математика (а математик — это что? это же ниже инженера, это типа медсестры, что ли, или таджика?) не пара генеральской дочке, так ещё и новые чрезвычайные ужасы только что обнаружились. Поэтому Велик и не постучался в кривцовский дом, знал — не пустят к нему Машинку поиграть. Но подумал — вдруг она из какого-нибудь окна смотрит на него, и помахал наудачу рукой.
Но не смотрела на него Машинка, а смотрел на него Сергей Михайлович Кривцов, генерал милиции, смотрел, невидимый за серой занавеской в неосвещённой комнате. Смотрел, стоя при узком, как бойница, оконце, и яростно, матерно, надрывно молчал. И было от чего взяться ярости и надрыву.
Два часа назад выслушал он отчёт лейтенанта Подколесина о некотором частном расследовании, неофициальном, но с использованием спецсредств.
— Не может быть, — сказал Кривцов Подколесину.
— Но ведь вы же сами заподозрили что-то. Значит, допускали, что — может быть. Иначе зачем дали указание за ней следить? — сказал Подколесин Кривцову.
— Да ничего не заподозрил. Просто подумал — двенадцать лет вместе живём, не завела ли она себе кого. Я-то ведь завёл.
— Вот и она завела, — сочувственно хихикнул лейтенант.
— Да нет, не может быть.
— Вот диски, вот распечатки, вот фотографии. Вот она входит в его дом. Вот опять. Вот целуются. Вот он руку суёт смотрите куда, товарищ генерал. А вот этот диск не смотрите. Там прямо секс. Не надо смотреть, расстраиваться.