Надя была женщина мягкая, несмотря на некоторую костлявость. Готовила не слишком вкусно, но много и охотно. Мамой хорошей была. Да и женой неплохой — на секс не напрашивалась, от секса не отказывалась. Но и она, тихая, стала злиться от торчания постоянного Сергея Михайловича в доме. Стала на него даже покрикивать.
Тут кстати и заметил генерал дородную садовницу, по четвергам стригшую морковь на огороде. Познакомились, нашлось много общего — садовница, как и генерал, отменно и страстно играла в бильярд. Пошли в подвал, в бильярдную. Огромный, как кровать, зелёный стол с толстыми полированными ляжками, стремление быстрых киев к трепещущим лузам, горячее дыхание склонившегося для удара соперника — от всего этого воспламенились их чувства и чресла; и оне наперебой засовокуплялись, пока Надежда Петровна в школе учила ребятишек ботанике и арифметике. И, как теперь выяснилось, — тоже увы! совокуплялась.
Сергей Михайлович, прогнав Подколесина, почувствовал себя как выключенный холодильник, в котором разлагается что-то невкусное и некрасивое.
— Ну не может быть, но вот случилось же, не может быть, а есть, — думал он с каким-то неожиданным безразличием, словно речь не о его жене шла. Он перебирал свои эмоции и не находил для этого случая подходящей. Вот гнев, нет, не то. Вот тоска — нет, звучит не так. Разочарование? Ревность? Злоба? Отчаяние? Ненависть? Любовь? Смирение? Рассмеяться? Заплакать? Убить? Простить? Не то, не то, не то. — Она значит так. А я-то? Ведь и я так. Она с этим Дублиным, и Машка с сыном его связалась, а! Во семейка! Донжуаны, блять, сплошные! Что она в уроде этом нашла? А сам я что в садовнице? А вдруг и садовница мне изменяет, тогда что? Как же тогда жить? Что, совсем, что ли, правды нет никакой ни капли нигде?
Тут в комнату вошла Машинка и спросила:
— Пап, ты вор?
Это была замечательной внешности девочка, в которой бох вознамерился довоплотить ту настоящую красоту, которую не завершил, работая над её матерью. Совсем ещё ребёнок, желавшая во всём походить на Велика, который был чуть старше её, желавшая даже быть мальчишкой, чтобы быть как он, она уже светилась, уже привлекала всеобщее внимание среди неказистых наших природы и публики, как будто ангел летела впереди будущей своей неотразимой прелести, предвещая пришествие в мир прекраснейшей из женщин.
— Ты что, Маш, совсем, что ли? Ты что такое говоришь? — тем же тоном, что Подколесину говорил «не может быть», отозвался папа.
— Говорят, что ты вор. Деньги у людей отнимаешь и взятки берёшь.
— Доченька, бох с тобой, кто наплёл тебе?.. — недоумевал Кривцов.
— Говорят, на твою и мамину зарплату такой дом не построишь и таких машин не купишь, и мне таких игрушек… — настаивала Машинка, видимо, по-детски не вполне понимая, что говорит.
— Я не вор, — вскрикнул Кривцов.
— Ты же правду мне всегда говоришь. Чтоб я тоже всегда правду говорила…
— Ну, хорошо, правду говорить нужно, — у генерала по некоторым вопросам были действительно старинные представления. — Так что ты хочешь знать?
— Ты вор?
— Я деньги не ворую.
— Отбираешь?
— Не отбираю. Хотя, конечно, беру.
— У кого?
— Ну… у всяких людей. У бизнесменов разных, — взялся разъяснять Сергей Михайлович.
— А почему? Это же их деньги, — любопытствовала дочь.
— Ты должна знать, доченька, все, все деньги берут. Кто много, кто мало. Берут, воруют, отнимают друг у друга. Такова жизнь. Это как… игра в пиратов. Но я вот, к примеру, взятки беру почему? Потому что право имею.
— Какое право?
— А я, Маш, родину люблю. Россию нашу. Я, Маш, за неё, матушку, жизнь отдам. Ты же знаешь, я в Афгане и в Чечне воевал. А эти все — министры там, в Москве и Сыктывкаре да все эти при них прощелыги олигархи, они родину нашу грабят, а случись чего — первые убегут. По заграницам рассосутся. Они воевать не пойдут.
Я, Машенька, конечно, деньги у таких, как они, получаю. Ведь не всё же иудам отдавать, надо же и патриотам что-то оставить. Мы, конечно, взятки берём. Но пусть они там перестанут брать и воровать, тогда и мы тут перестанем.
Они не имеют права страну грабить, потому что не любят её. А я имею, потому что люблю. Понятно?
— Понятно, пап, — Машинка, кажется, была удовлетворена объяснениями.
— А кто тебе, Маш, сказал, что я вор — только честно? — спросил Кривцов.
— Велик Дублин.
— Велик… Вот как! Опять Дублин. Всё дружишь с ним?
— Дружу.
— А ему кто сказал? Не папаша его?
— Он в интернете прочитал. Я пойду, пап, там мультики начинаются.
— Ну ладно, ступай, — ответил Сергей Михайлович и подумал с внезапно выступившей на душе яростью. — Опять эти Дублины. И сюда залезли. И интернет это хренов опять.
Генерал много лет уже слышал о каком-то интернете, слышал о нём много плохого, но всё руки не доходили взять необходимые меры. Теперь, получается, и до него интернет этот добрался. Кривцов позвал Машинку:
— Постой, Машенька, насмотришься ещё мультиков. Научи меня интернетом пользоваться.
Через час он позвонил лейтенанту Подколесину в полностью разъярённом виде:
— Слушай, Подколесин, ты интернет читал? И чего? Не пошёл? Не осилил? Акунин лучше? Какой Акунин? Куй с ним, с Акуниным, не до него… Ты интернета-то сколько прочитал? Страниц десять? И чего? Не понравилось? Чего молчал-то? Я вот сейчас одним махом весь от корки до корки одолел. И что думаешь? Там, оказывается, такое, блять, пишут. Про кого, про кого… Про меня. Да ладно бы только про меня. Там и про министра Н-ва такое… Какое, какое… Да такое — ебуками его и по матушке кроют так… Да ладно бы только его. Там про самого П-на такое! И даже про сам знаешь кого… Про кого, про кого… Да про него… Да нет, ты не понял. Не по телефону… Ну да, да, и про М-ва тоже. Как ну и что? Да пропала страна, ты чего, не понял, что ль? Ну хер бы с ней, со страной. Начальству виднее. Если надо, чтоб страна пропала, значит, есть на то серьёзные причины, значит, для чего-то это всё делается, не просто так…
Я о другом, меня, блин, эти ублюдки Дублины достали. Все до одного. Ты понял? Достали! Чтоб я их больше в городе не видел! Понял? И алкаша этого, и сынка его! Понял? Сначала с маленьким гадёнышем разберись и выжди неделю-другую, чтоб старый гад помучился. А потом и старого… Понял? Тогда с богом! За дело!
Выключив телефон, генерал подошёл к окну и сквозь серую занавеску увидел перед домом соседей Сироповых дублинский джип и мальчишку в нём, и идущего к машине Глеба и свирепо подумал:
— Допрыгались, твари. Допрыгались, твари, твари… твари…
§ 12
Глеб Глебович вышел от о. Абрама жестоко упитый, почти убитый чудовищной передозировкой диетического кефира. Как это обыкновенно получается после всякой неудачной пьянки, он клялся себе не пить более никогда. «Никогда более не буду пить, — думал он, — кефира, никогда».
К радости Велика, он был совсем трезв, к огорчению — от трезвости этой и кефирного перепоя раздражён и хмур. Он сел за руль, джип захромал домой, провожаемый тяжёлым и чёрным-чёрным, как тень дракона, взглядом синих глаз генерала Кривцова.
Уже настал вечер, некоторыми своими самыми тёмными и холодными местами напоминавший вечность. От домов виднелись только окна и редкие рекламы. В окнах барахтались человеки с ужинами в зубах; переливались, как открытые ларцы, полные сокровищ, телевизоры; пылились шторы.
[Окна, окна! Как я называл вас тогда — маяками покоя? царствиями небесными? — когда бродил, коротая зимнюю ночь, по Москве, молодой и бездомный, два квартала назад получивший по морде от троих заплутавших на суше моряков, четыре часа назад отчисленный из института справедливым начальством; прижимавший к разбитой губе за неимением бинта содранную с забора завода «Пролетарий» афишку планетария; истекавший понемногу кровью, смертельно замёрзший. Как хотелось мне, окна, оказаться там, у вас за стеклом, на стороне тепла, в укромных комнатах, где готовился на газовом пламени приветливо засвистать большой эмалированный чайник. И щепотка душистого чая брошена уже была в фарфоровый чайник поменьше, и нарезаны сыр и хлеб, а добрые люди за столом ласково спорили, выпить им или нет до чая водки, совсем помалу, не для разгула, только для разогрева разговора. Одна из них, ласковая девушка в тонком домашнем халате, в которую все мужчины в этих комнатах были влюблены, разрешала спор, говоря, что если помалу, то можно, и все влюблялись в неё ещё крепче. Доставалась ледяная бутылка, загустевшая водка разливалась по рюмкам. По русскому обычаю, не велящему пить молча, но только под слова, произносились разнообразные краткие заклинания — «ну давай», «будем», «не последняя» и пр. Потом шёл чай, а с ним и тихая, как русская вечерняя песня, беседа — поначалу о том, о сём; позже о Менатепе и Америке; дальше о Бродском, Хокинге и капитане Арктика; ближе же к утру, к заре, к свету — о боге… Окна мои, как я хотел пить этот воображаемый чай и сидеть рядом с этой тёплой девушкой и быть одним из этих добрых людей. Но я шёл один по вымершей вымерзшей улице и не знал, где преклонить главу, одежда на мне была как изо льда, я не был добрым человеком, был злым. Вокруг меня лунно желтели и толпились, теплились, отражаясь в моём треснувшем лице, — вы, московские окна… окна…]