Дублины жили в пятиэтажном доме номер шесть без лифта посередине короткой и широкой Заднезаводской улицы. В первом этаже располагался торговый центр «Уфицци», специализировавшийся на дешёвых распродажах просроченных консервов и пива и обменный пункт Северного Народного банка. Банк, слышно было, обанкротился, но обменник продолжал почему-то беспечно и пребойко обменивать.
Оставив машину, как обычно, во дворе, отец и сын двинулись к родному подъезду.
На ступенях лестницы стояла белобрысая худощавая невысокая толпа в тяжёлых зимних полусапогах, с арматурой в татуированных лапах.
Крут и обширен русский народ. Далеко и вольготно расселился он вдоль берегов Северного океана, сильными боками своими задевая и попирая бесчисленные племена инородцев, зачерпнув своими окраинами много чужих кровей и характеров. Смешиваясь где с чем: где с чухной, чудью и водью, где с черемисой, где с Чечнёй, где с мордвой и чукчею. И стал от этого смешения наш народ многообразен и разнолик. В одних местах — черняв и кучеряв, в других рыж и жирен, в третьих бел и рус, где-то узок лицом, где-то, напротив, широк, там лупоглаз, там вдруг роскос, то статен станом, то крив и кос, не разберёшь. Встанут рядом два человека, и покажется — вот немец, а вот черкес, но не тут-то было: заговорили, задвигались, и сейчас видно — оба русские.
Толпа, топтавшаяся на лестнице и закрывавшая Дублиным проход, состояла из такой разновидности русского человека, при взгляде на которую не Гагарин, Толстой и Пётр Великий припоминались. А мерещились ноябрьское мрачное поле и брошенная в нём ржаветь сеялка (или веялка?), накрытые сверху тяжёлым ноябрьским небом с застрявшим в раскисшем от ливней облаке ржавым вертолётом. Между полем этим и небом кто-то будто бы бежит сюда, к вам, издали, собака ли, волк или человек, приближается так быстро, что вы не успеваете разглядеть, кто это, равняется с вами и ранит то ли клыком, то ли клинком финским. И бежит себе дальше — не волк, не собака, не человек, существо из промозглого, как ноябрь, кошмара, а вы так и остаётесь торчать посреди этого мрачного поля один, шарите рукой у себя в огромной ране и среди внутренностей своих не находите сердца и кричите во сне громко, как можно громче, чтоб разбудить себя и проснуться. Ещё думалось при взгляде на эту толпу: «Господи, за что я русский? Неужели и я — некто из них и называюсь, как они? Не меньше ли у меня общего с ними, нежели с волками и псами? Не называй их русскими, господи! Или не называй русским меня. Дай отдохнуть, господи, от русской суровой судьбы, дай побыть хоть немного тихим швейцарцем или шведом, успокоенным швабом или хотя бы каракалпаком!» — поскольку даже и по местным далеко не классическим канонам нравственности и красоты эти люди представлялись поистине ужасными.
Впрочем, для Глеба и Велика в толпе этой ничего несусветного не было. Такие толпы были на Заднезаводской и прилегающих улицах делом обычным, водились в каждой подворотне наравне с крысами, нищенствующими котами и собачьими стаями. В тёплое время года они обитали на детских площадках, на зиму перебирались в подъезды. Питались отнятыми у прохожих колбасами и рыбами, развлекались избиением прохожих же и порчей всего хорошего.
Толпа не пошевелилась, лишь вытаращилась на вошедших вараньими, тараньими и бараньими своими глазами. По их взгляду опытные Дублины поняли, что на этот раз их шансы дойти до квартиры целыми довольно высоки. Во-первых, сами Дублины были местные, жили на самой бедовой в городе улице (Глеб Глебович снял здесь квартиру ввиду её экстравагантной дешевизны, жильё здесь почти ничего не стоило, поскольку жить в этом районе было невозможно), и это добавляло им некоторого авторитета; во-вторых, у них была особая харизма, так что их как-то не трогал драчливый наш народ, о чём уже говорилось выше, хотя иногда всё-таки и им попадало, не всякий в харизме разбирается, много и таких, кому ведь и всё равно, так по харизме надают, как будто это не харизма, а обычная харя, о чём тоже говорилось; в-третьих, и в данном случае это было важнее всего, толпа, очевидно, только что вернулась с охоты и собиралась разобраться с трофеем. Под ногами у неё трепыхалась и жалобно попискивала прижатая намертво к ступеням достаточно дорого одетая пожилая женщина.
Добыча была знатная, поблёскивало даже кое-где на ней золото, что-то блестящее просыпалось и из сумки, обещая поживу, какой, может быть, давно не было. Не до Дублиных было явно. Толпа помешкала немного — не прихватить ли ещё и этих, но после мгновенного размышления несколько сдвинулась к стене, давая пройти.
Отец и сын поднялись домой. Жилище их было однокомнатным. Тесноты, заменяющей нашему народу в наших домах уют, было здесь в избытке. Прихожая в полтора квадратных шага, таких же размеров ванная, обе забиты одеждой, сухой и мокрой, верхней и нижней. Дальше находилась собственно та самая одна комната, из-за которой вся квартира звалась однокомнатной. Её занимал Велик. Здесь он играл, делал уроки, спал. Диван, компьютер, телевизор, игрушки, по стенам — постеры с портретами могучих биониклов. Налево была кухня, где отец и сын ели по очереди из-за чрезвычайной её малости. Прямо — дверь на лоджию, остеклённую и утеплённую по уже упоминавшемуся здешнему обычаю. Тут была математическая мастерская Глеба Глебовича — всё та же многотомная Теория хаоса; книги по фрактальной, начертательной и ещё какой-то геометрии; тетрадки, исписанные Дублиным (он приготовлял полное уничтожение математики своим революционным трактатом «Тотальная симплификация — метод и результат»); раскладушка, стул и вместо стола подоконник; чтоб лучше писался трактат — электрические чайник и лампа.
Из мастерской и кухни открывался вид на прижавшийся к обочине города седой лысоватый сгорбленный лес, в котором росли, точнее, давно перестали расти и сохли, ломались редкие сухие ломкие ели, старые сорные сосны, сутулые дубы, трубы каких-то пустующих срубов; увязшие в снегу покосившиеся осины, заборы, вязы; тоска, тоска.
Зато в квартире обстановка была добротная, опрятная, даже радостная, не то что когда-то на Сиреневой. С тех пор Глеб успел совсем спиться и, казалось, должен был бы зажить совершенною свиньёй. Но Велик, не по годам чистоплотный, своим присутствием как-то скрасил быт семьи. Удерживал отца, который всё норовил оскотиниться, опуститься на пару ступенек ниже по лестнице эволюции, уставая стоять наверху. Впрочем, кто же из нас, добрых людей, иногда даже и не пьяниц, не уставал стоять, не испытывал время от времени дикого утомления от всего в себе человеческого, слишком человеческого. От обязанности ходить прямо, на двух ногах (а это, если честно, не так уж и удобно), хорошо пахнуть (трудно, трудно!); учтиво мрачнеть на похоронах, острить и гоготать на вечеринках, любить детей; уважать жён и бывших жён, и бывших жён, вышедших замуж за каких-то мудаков, и бывших жен, подавших на вас в суд; и говорить в суде «ваша честь», думая про себя «о, мудило»; и потом возвращаться к себе полудомой, потому что полдома отгрызла у вас «вашачесть» в пользу вашей бывшей жены; и потом ехать на работу, где вас поджидал начальник, похожий на «вашучесть», к которому два года назад ушла от вас ваша предпоследняя бывшая жена и от которого она просилась теперь обратно, так что приходилось выкручиваться и придумывать несуществующие причины, почему вы не могли её принять… Кто же из нас не хотел (то есть хотя бы раз в жизни) вдруг остановить машину в незнакомом квартале, выйти, на вопрос «куда ты?» ответить «щас, Кристина, я щас»; свернуть с проспекта в улицу, а с улицы в переулок потише и победнее; найти под забором лужу поглубже, почище и потеплее, лечь в неё, хрюкнуть радостно; отправить смс «Кристосик, поужинай и потрахайся без меня». На вопрос прохожего «вам плохо?» ответить «хорошо»; утопить мобильный, повернуться к забору грязным улыбчивым рылом и спать, спать…