В том, что и у неё, и у «него» будут связи на стороне в случае затяжного брака, она была абсолютно уверена. Жара, жажда… Жалко, жалко было бы детей…
Маргарита позвонила Максиму:
— Превед, поэд!
— Привет, прозаическая женщина, — отвечал муж. — Ну что, поймала гаммельнского крысолова?
— Не поймала, Макс, не поймала.
— Ну и брось. Пусть тунгус ловит. Возвращайся. Я тебе артишоков напарю, стихов напишу, вино есть, гашиш — приезжай, отлично посидим.
— Макс, а почему ты ни разу не предложил… Почему у нас нет детей?
— Марго, ты чего это?
— Почему?
— Ты серьёзно спрашиваешь?
— Серьёзно, — Марго, как любая женщина, перед тем как сделать больно мужчине, должна была его в чём-то обвинить, чтобы не винить себя.
— Честно: ты не из тех женщин, от которых хотят детей.
— Почему?
— Потому что… тебе дети не нужны…
— Это кто тебе сказал?
— Марго, ладно, не обижайся.
Они обменялись долгими, оскорбительно долгими паузами.
— Марго, — подал голос Макс; он подобрел первый, потому что, пока молчал, раскурил карманный кальян, гашиш был хорош, свеж. — Не хочу ссориться. Если хочешь, можно…
— Что можно? — Марго чувствовала, что расставание затянулось, надо было отсекать.
— Детей…
— Что значит — «если хочешь». Это же не артишоки. В общем, Макс, всё это не то… Я не об этом хотела… Вот что, в общем, Макс… Подай на развод сам, тебе там ближе… Позвони, если нужно, Берлину, он всё заочно оформит. И не плати ему, он у папы на зарплате… Макс… Ты меня слышишь?
— Слышу, — ласково отозвался муж; он почувствовал себя глубоко несчастным, гашиш подействовал благотворно, несчастье получилось какое-то очень хорошее, доброе, радостное. — Всё сделаю. Сам всё сделаю. Не надо Берлина. Без евреев… сам всё сделаю.
— Ну вот и этот «всё сделает», — подумала Марго, вспомнив Человечникова. Сказала Максу: — Тогда пока?
— Скажи только почему? Что не так? — радовался Макс. Понимал, что угроблен горем, что радоваться тут нечему, но не мог не радоваться, действовал великолепный Алишером привезённый ошский гашиш.
— Не гожусь я больше, Макс. Ни для ловли крысоловов. Ни для тебя. Кончился срок годности. Прости.
— А знаешь, какой стишок я написал после нашего первого с тобой секса?
— Нет. Ты не говорил, что что-то написал тогда…
Прошлась печаль по пеплам дней
нежнейшим смерчем.
Я стал богат, как царь царей —
в моей коллекции камней
есть твоё сердце.
— Меланхолично. Ожидала, честно говоря, чего-то поискромётней. После первого-то секса! Со мной-то! Но — запомню.
— А вот тебе на прощание стишок. «Плачи» называется. Ночью сделал. Как чувствовал. Послушаешь?
— Конечно, Макс.
И чем больнее, и чем больнее,
И чем больнее, тем — плачи краше.
Роскошных слёз вам, познавшим время,
живым некстати, не в такт смолчавшим.
И чем больнее, тем мелодичней
шаги и всхлипы, язык свободных.
Весь мир рыдает — до слёз привычны
стенанья ветра и крики моды.
И где б я ни был, блуждая в чаще
подъездов, лестниц, дверей и комнат,
я точно знаю: здесь кто-то плачет
давно настолько, что вряд ли вспомнит
причину этих ненастных следствий,
причину счастья, причину горя,
ствола причину, причину ветви,
причину хлеба и прочих болей…
То ливнем поздним, то ранним снегом
мерцают слёзы внутри предметов,
в глазах печали, в морщинах смеха.
И чем больнее, тем… Как же это?
— Меланхолично. Хотя декламировал бодро. Курнул уже?
— Нет, это я вздохнул. Глубоко и горестно.
— Ну ладно, — стихотворение Маргарите не понравилось, ей уже ничего не нравилось, главное было решено, нечего было медлить. Не хватало ещё попасть под поэтический приступ обдолбанного Багданова; расчитавшись, он мог часа по два не останавливаться. Самого себя продекламирует всего, потом Боратынского запоёт, заноет Бродского, завоет Багрицкого, дойдёт даже и до Брянского «на эолийских высотах порхает хуй неуследимый». Но, по счастию, Максим был в ином настроении. Он сказал:
— Горестно мне. Глубоко горестно. Не могу больше. Пока! Не могу! — нажал «отбой» и покатился со смеху из кресел на пол, выронив кальянчик. Его ужаснуло и вместе чрезвычайно рассмешило, что пол резко склонился, почти поменявшись местами со стеной — гашиш был свеж и заборист, — и Максим сорвался, не удержавшись, и загремел вниз по склону. Он падал прямо в открытую дверь, под которой разверзлась бездонной пропастью с трудом узнаваемая пострашневшая прихожая. Адски сверкали её зеркала, струили злой свой зной лютые люстры, пылали плывшие на модной картине по расплавленной панели лихорадочно оранжевые мандарины, тыквы, дыни… Улетая в эту геенну огненную, испуганно хохоча, Макс хватался за ножки стола, за ворс какого-то коврика, которого никогда раньше не замечал в своей гостиной, хвост плазмы, спутанный из синих, чёрных и красных проводов, за гевеевый костыль шикарного торшера, за брошенный намедни в камин, но не доброшенный третий том Ронни Лэйнга «Метанойя. Лечение безумием». Но боковая гравитация, искривлённая гашишем сила тяжести, направленная не как обычно сверху вниз, к центру земли, а как-то вдоль земли, как-то слева направо, что ли, тащила в пропасть, грубо отрывая от родных вещей и вещиц. Как будто Марго удерживала его над этой странной горизонтальной бездной, но вот разжала руки, отпустила, и сорвался Макс, посыпался под откос. Уже провалился он в распахнутую дверь, уже соскочили с него тапочки и в обгон пропали в ослепительном свете люстр и зеркал, уже пятки обжёг этот свет. Но тут пальцы его со страха стали прочны и остры, словно крючья, и намертво вцепились в деревянный порог, отделявший прихожую от гостиной, о который так часто он спотыкался и который мечтал снести, но, слава богу, не снёс; пригодился теперь порог. Он повис, покачиваясь, не зная, на сколько хватит сил так висеть. Скверно было, что силы уходили не только на упрочение пальцев, но и на никак не унимавшийся идиотский смех. На самом деле, Максу было и в самом деле «глубоко горестно», он был в отчаянии, он очень любил жену. Было горестно и обидно, что напоследок она ещё и поручила ему самому развестись, он знал, что у неё искренность и прямота в самой тяжёлой форме, доходящей до жестокости, но всё равно был сильно уязвлён. Ему хотелось поматериться от души или на худой конец хотя бы поплакать, а вместо этого он вынужден был ржать, взвизгивать и хрюкать, как выигравшая скачки кобыла. «Маргоша моя, я буду всегда тебя любить», — подумал он напоследок и в таком висячем виде и уснул. Очнулся поутру на том же месте, на полу, в той же позе. Пальцы его всё так же изо всех сил вонзались в порог, но гравитация была уже обычной. Обычные размеры и уют вернулись прихожей. Не без труда вытащив пальцы из треснувшего дерева, Макс поднялся, взял со стола маркер и крупно написал на стене «не курить!» Пошёл на кухню, выпил пива, посмотрел на фотографию Марго, примагниченную к холодильнику, позвонил Берлину. Послушал гудки, затем голос Берлина: