Выбрать главу

— Да. Слушаю. Говорите. Вы меня слышите? Говорите. Берлин слушает. Ало! Ало!

— Яш, это я, — наконец выговорил Макс.

— Максим, ты, что ли?

— Да, Яш, я. Извини, перезвоню, — Макс отложил смартфон и заплакал. Разозлившись на Марго за то, что довела до слёз, от стыда и унижения принялся материться. Так, матерно рыдая, обхватив руками голову, пометался по кухне, попинал стулья и вазы, поутих, позвонил Берлину.

Поручив Максу развод, чтобы вчуже не пожалеть вдруг его, Острогорская подумала о его ушах. Всех своих мужей она почему-то начинала разлюбливать именно с ушей. Они первые становились ей смешны и противны. «Ах, боже мой! Отчего у него стали такие уши?.. Он хороший человек, правдивый, добрый и замечательный в своей сфере. Но что это уши у него так странно выдаются? Или он обстригся?» — удивлялась она, как Анна Каренина в главах XXX и XXXIII части первой «Анны Карениной», заметив внезапно эти самые уши, так поражавшие её, как будто до этого мига разочарования уши у мужей были какие-то лучшие, или, точнее, как если бы их не было вовсе, а тут вдруг они выросли из головы, испортив весь вид. Что такого было ужасного в ушах, непонятно. Хотя, конечно, если присмотреться к ушам посерьёзней, то нельзя не признать, что уши — органы довольно странные и на вид и на ощупь. Но ведь и сама Марго была не без ушей, так чем же уши мужей были хуже её собственных? Загадочно сердце женщины, темно и неверно, тут кругом тайна и больше ничего. Начавшись от ушей, нелюбовь быстро распространялась на пальцы, лбы, колени, носы, волосы на спине, на волосы в носах, волосы на пальцах, на всё, из чего состояли мужья, на самые сокровенные и когда-то самые желанные их места, на волосы на этих местах… Всё становилось некрасиво, постыло, смешно…

От души надумавшись об ушах, Марго поднялась с пыльной гостиничной кушетки и посмотрела в окно. Портье предупредил, что на площади перед «Атлантиком» будет какое-то время шумно, убирают и выносят снеговиков, конкурс снежных баб закончился, победила команда города Уфалея, теперь площадь расчищают для масленичных гуляний.

Снеговиков вывозили совсем бесцеремонно, фактически просто сносили без всякого уважения к трудам и талантам уфалеевских чемпионов и прочих лепщиков, салехардских, апатитских, войвожских, местных константинопыльских. Посреди площади ловко орудовал клыкастым ковшом гусеничный экскаватор. Он вычерпывал из застывшей толпы поодиночке снеговиков с мётлами и на лыжах, с флагами и рекламными плакатами, толстых и худых, белотелых и грязноватых, голых и ряженых и закидывал их в кузов самосвала. Снеговики рушились, распадались, от них отваливались головы с сосулями и морковями вместо носов, груди, зады и животы. Наваленные кучей на самосвал, расчленённые, жалкие, они таращились по сторонам непонимающими угольными глазками, многие неуместно улыбались и вздымали мётлы и плакаты, самосвал наполнялся, увозил их на свалку, многие, уезжая, улыбались. Подкатывал новый самосвал, экскаватор спешил, близилась масленица.

«Скоро масленица. Быстро и бессмысленно время прошло», — подумала Марго. Она вспомнила, как в последний год жизни на Руси, тогда, в детстве, ей было пять лет, отец возил её к бабушке на блины. Острогорский, как почти все удало и широко пограбившие родную страну русские богачи, принимал чувство вины перед ограбленной родиной за патриотизм и потому держался твёрдо некоторых не очень, впрочем, обременительных национальных традиций вроде масленичного едения блинов и уважения к Пушкину. Такого же типа патриотизм старался привить и дочери. Вот и поехали к папиной маме на блины.

По дороге сломалась машина. Первый папин ровер, оказавшийся, как выяснилось позже, фальшивым, собранным в гдыньских кустарных мастерских польскими лудильщиками и жестянщиками специально для русских панов. Папа решил пройтись пешком, потому что были уже рядом. Но что для взрослого рядом, то для пятилетней девочки показалось очень далеко. Не слишком тепло, для машины, не для длинной улицы одетая, она продрогла до последней клеточки, устала вся до последней клеточки, хотела к отцу на руки, но не решалась попросить, потому что рядом же, скоро же должны были дойти, но никак не доходили. По-мартовски слабый, нездоровый, мокрый мороз не щипался игриво, как январский, а уныло доставал, наваливался вяло, лез под кожу.

Наконец дошли; бабушкина квартира пахла так, как все зажиточные русские дома на масленицу — блинами, блинами, теми, что румянились на сковороде или только растекались по ней или уже сложились высокой стопой и пускали пар и обтекали талым сливочным маслом. Ещё пахла благородными чаями, только что залитыми огнедышащим кипятком и брызнувшими золотыми и рубиновыми цветами. Пахла малиновым вареньем и мёдом, принесённым башкирскими пчёлами из лесных малинников. Густой, как масло, сметаной, какая только и подходит к блинам и предназначена для самых смелых героев масленицы, уверенных в способности своих желудков справиться с дюжиной жирных каравайцев, промасленных насквозь и обильно вымазанных в такой вот тяжёлой, вязкой сметане… и… в икре, конечно, в икре. Красной, отборной, нежного посола, сверкающей в круглой хрустальной миске на вершине праздничного стола, похожей на прохладное мартовское солнце. Икрой тоже пахла бабушкина квартира.

Папина мама Нина Пипиновна была госплановский финансист по профессии, а по виду самая настоящая московская бабуся. У неё были большие круглые тёплые ладони, большое круглое тёплое лицо, большое круглое тёплое тело. Большими круглыми тёплыми ладонями бабушка сняла с негнущихся окоченевших ручек и ножек внучки промёрзшую до нитки одежду. И тепло её ладоней, тепло от плиты, блинов и чая полилось в девочку со всех сторон, вытесняя принесённый с улицы мороз. Покалывая напоследок пальцы, промозглая стужа отходила, улетучивалась.

Сели за стол, и ничего вкуснее никогда Марго с тех пор не ела, и не было уютнее и счастливее дня с тех пор в её жизни. Маргаринчик молчала, прислушиваясь к разговору отца и бабки. Они говорили о чём-то непонятном, но очевидно добром, безмятежном, и разговор этот был приятнее любой сказки. Бабушка каждые десять минут спрашивала, чего ещё ей положить и не подлить ли чаю. Папа, не прерывая беседы, иногда гладил машинально дочку по голове, так же машинально щекотал слегка подбородок.

Марго огорчилась, что самый счастливый день в её жизни именно этот, не в будущем, а уже давно в прошлом. Её воспоминание было настолько чётким, что послышался, натурально, аромат масленицы, поразила молодость отца и его мужская красота, только лицо Нины Пипиновны было несколько размыто, затенённое более сильной памятью о её тепле, тепло помнилось сильнее лица.

Маргарите стало почти так же хорошо, как в тот день, но воспоминанье начало как-то нелепо актуализироваться и развиваться в абсурдной логике сна, хотя Марго не спала, даже не дремала, она стояла возле окна.

В дверь бабушкиной квартиры позвонили. Бабушка ушла открывать и вернулась с мальчиком и девочкой. Подвела их к Маргарите: «Знакомься, Маргаринчик, это Машинка и Велик. Они хотят с тобой дружить». Гости уселись за стол и принялись за блины. Потом с кухни, из ванной, из спальни, с балкона, отовсюду выходили люди и занимали место за столом. Вскоре вокруг еды теснились Глеб Глебович, о. Абрам, Че, Надя, Кривцов, фон Павелецц, майор Мейер, Подколесин… Они молча ели, напряжённо ожидая чего-то. От уюта и счастья не осталось и следа, каждый смотрел в свою тарелку, блины и чай остыли.

Раздался рёв, треск и грохот; в окно, разбив стекло, задев и раздробив подоконник, вломилась стальная лапа ревущего экскаватора. Он, покрытый почему-то чёрной чешуёй и оттого похожий на дракона, заглядывал в развороченное окно лихорадочно оранжевыми фарами. Пошарив страшным ковшом по комнате, занёс его над Машинкой и Великом, опустил, поддел их и понёс. Марго, пытаясь спасти детей, прыгнула на ковш, ухватилась за его край, но что она могла, пятилетняя, хрупкая? Экскаватор слегка тряхнул стрелой, сбросил её; вынес детей из дома, забрал. «Спасите их, сделайте что-нибудь, папа, бабушка, вы все, сделайте что-нибудь!» — закричала она по-взрослому. Но все ели, глядя в тарелки, будто не видели ничего. Снова раздался треск, рёв и грохот, стрела с ковшом вернулась, утащила Глеба. Маргарита плакала. Взрослые перестали есть, но не поднимали глаз, не пытались спасти или хотя бы спастись. Экскаватор возвращался и выуживал людей из комнаты поодиночке, пока не перетаскал всех, кроме Марго. Она подбежала к пролому, зиявшему на месте окна. Через двор проезжал грузовик с полным кузовом неподвижных безразличных людей. Кривцов, Надежда, фон Павелецц, её отец и отец Абрам, бабушка, Глеб таращились по сторонам непонимающими глазками, у некоторых в руках ещё были блины и вилки, они неуместно и растерянно улыбнулись. Машинки и Велика не было среди них…