Таким образом ни чревоугодие, ни блуд, ни стяжательство не могли отвратить Дублина от премии им. И. Пригожина, дошло бы наверняка в свой черёд и до им. А. Нобеля, но тут среди ночи нагрянул к нему домой академик Айзеназер Леонид Леонидович. Дальнейшее в нашем городе до поры было неизвестно, и вот что это было.
Этот Леонид Леонидович являлся директором Института нетривиальных структур. И ещё он был ректор университета прикладной проктографии. И проректор по хозчасти Национальной Академии духовной духовой музыки. И председатель попсовета Фонда инновационных проектов. И предправления оао «Химия-инвест». И так далее, и тому подобное. Он был Дублину покровитель и продюсер с юных лет, когда приметил в одной из школ, куда наведывался в поисках гениев геометрии, мальчика по имени Глеб, лепившего из бумаги, пластилина, или просто рисовавшего сверхсложные изображения сверхъестественных фигур. Мальчик всё время подслеповато щурился, считалось, что плохо видел, и Леонид Леонидович вмиг догадался, что видит Глеб на самом деле скверно, но не по близорукости и дальнозоркости. А оттого, что всё в его глазах усложняется и запутывается до предела, превращается в бесконечные самоповторяющиеся абстракции, воспроизводящие себя во всех возможных маштабах, во всех немыслимых системах координат, на всех уровнях растяжения, искривления, сжатия и запутывания пространства. Вот и видит он все эти лучшие из возможных миров миры пульсирующими, пенящимися, пестрящими, растекающимися и стекающими друг по другу бесконечно подробными, бездонно глубокими — с клубящимися, извивающимися в лучистых глубинах радужными фракталами.
Леонид Леонидович вывел подслеповатого вундеркинда в учёные и собирался, сверх того, вывести его и в люди. Сам же пришёл в науку откуда-то со стороны деревни Чмаровки, из пункта приёма стеклотары, точнее, из исправительного учреждения нестрогого режима, куда попал за хитроумнейшие манипуляции пустыми бутылками и порожними ящиками. До академического звания от стеклянных дел дошёл непрямо, своим умом, поторговав по пути купатами и тюльпанами, разобравшись не враз, но навсегда, что наука дело верное и может давать не меньшую отдачу, чем мясокомбинат или сеть цветочных магазинов. Разумеется, если геометриями и химиями заниматься с душой, креативным, так сказать, образом.
— Леонид Леонидович? — глядя сквозь Айзеназера себе в мозг, как по нему бегают членистоногие формулы с мигающими крылышками переменных и звонкими костяшками констант, пробормотал, открывая дверь, Глеб. — Вы что?
— Здравствуйте, Глеб Глебович, — академик был некошерно похожий на седого кабана шестидесятилетний еврей, губастый, клыкастый, бровастый, с покатыми мощными плечами, с тупыми черноволосыми ворсистыми и когтистыми пальцами на концах коротких крюковидных рук. — Можете себе представить — брёл тут неподалёку. Извините, что поздно и без звонка. Без приглашения, незваный еврей… Кто может быть хуже? Тут рядом. У знакомых. Крестили Марика. Теперь многие крестят. Не моё дело, но как-то… Русских что ли им мало? И что скажет Б-г? А вдруг как даст серой?! Или саранчой!?! Что тогда? Оно нам надо? Наживём проблему на пустом месте! Не хватает, что ли, евреям и так проблем? Обрезание, конечно, тоже не мёд. Но раз положено… А впрочем, что это я! Вы же, Глеб Глебович, в Б-га не веруете. Ни в нашего, ни в вашего. А я про серу, про обрезание. Не в них же дело. А в том, что оказался на Сиреневой, на вашей то есть, улице, и адрес ваш вспомнил. Дай, думаю зайду, вдруг не спит.
— Не сплю, — сказал Глеб.
— И я думаю — не спит, зайду.
— Да.
— Так я зайду?
— Ах, да, — как будто очнулся Глеб. — Простите… Заходите… В мою комнату… Вот здесь мама лежит. А тут папа встаёт. Иногда. А моя комната вот сюда, налево…
Комнатой Глеба оказалась кухня, заброшенная до потолка книгами, рукописями, кастрюлями, сковородами и использованными чайными пакетиками, длинные хвостики которых с жёлтыми и красными бумажками свешивались отовсюду.
— Чаю? — спросил Глеб.
— Да. Если нетрудно.
— Присаживайтесь.
Леонид Леонидович поблагодарил, но куда сесть, осмотревшись, не понял. На единственном треногом табурете развалилась многотомная «Теория хаоса», а на теории лежал большой бубен с бубенцами, на бубне же — скукоженный бублик, гнутый тюбик дермовейта и укушенный в бок бутерброд с чем-то буробордовым.
Дублин протянул гостю раскалённый тонкого стекла стакан, пятнистый от отпечатков папиных и маминых пальцев. Обжёгшись о стекло и оглядев плавающие по жёлтому чаю клочья какой-то горелой каши, гость поставил стакан на бутерброд и сказал:
— Говорят, вы хорошо на бубне играете.
— Играю, — сказал Глеб. — Помогает отвлечься. Когда бью по бубну, вижу лучше. То есть, проще.
— Как все, в трёх измерениях, — зачем-то уточнил Айзеназер.
— Не считая времени, — уточнил Дублин.
Помолчали, посмотрели в окно и в хорошо видное в нём другое окно — в доме напротив — в котором некто худой, длинный, в пижаме хлебал бликующим половником прямо из холодильника что-то наподобие щей. Потом помолчали ещё.
— Пусть пока у вас полежит, — сказал, наконец, академик, протягивая Глебу большой белый конверт.
— Статья? — поинтересовался Глеб.
— Статья? Это вы хорошо сказали. Точно — статья! — усмехнулся Леонид Леонидович.
— Пусть полежит.
— Только пожалуйста, храните в сухом месте. Где потемнее. Не на виду, — попросил Айзеназер, с сомнением обозревая заляпанные стены и мебель. — Может, у папы?
— Можно и у папы.
— Через пару месяцев заберу. Просто мне ещё на рынок зайти надо. Будет много покупок. Боюсь, не помялась бы. Статья-то то есть… — неубедительно комментировал гость. — Только… Не обижайтесь… Не открывайте. Там личное.
— Я не обижаюсь, — не обиделся Глеб.
— Заберу на днях. Или через месяц, — продолжал запутываться академик. — Через полгода, может быть. До свидания, — он помедлил, опять осмотрелся с нарастающим сомнением и повторил. — Всё-таки на днях. Заберу. До завтра, Глеб Глебович. На службе увидимся. Кстати, в университете Санта-Фе обсуждали вашу последнюю работу. Ругали сильно. Сам профессор Престон браниться изволил. Вы становитесь знаменитостью. Пока.
— Пока-пока. Чаю не успели. Возьмите с собой. Дома допьёте.
— Спасибо. Выпейте сами, — ушёл Леонид Леонидович.
Как он и посоветовал, Глеб выпил его чай и отнёс конверт в папину комнату, самое сухое и тёмное место в квартире.
В институте в понедельник они не встретились. Так случилось, что и во вторник тоже. А в среду вечером Айзеназер снова нагрянул к Дублину на дом.
— Это опять я, — академик улыбнулся с таким трудом, что аж посинел от натуги. — Неожиданно. Понимаю. И просьба у меня такая же. Неожиданная… Переночевать бы мне у вас, Глеб Глебович. Одну только ночь. Ну, может, день ещё переждать. И ещё ночь. Или хотя бы одну.
— Да, да-да, Леонид Леонидович, вы это очень вовремя, очень кстати, — отвечал Глеб. — Как раз папа умер. Комната освободилась. Увезли час назад.
— !!! — оторопел Айзеназер. — А мама?
— Мама не умерла, — сообщил Глеб. — Но сказала, что умрёт обязательно. Потому что без папы не жизнь.
— То есть, вы не так, Глеб Глебович, поняли. Я хотел спросить, как она? А впрочем, понятно, как… Как же ещё?.. Простите меня, дурака. Я пойду. Примите соболезнования. Пойду я.
— Нет, что вы! Оставайтесь, ночуйте. Я только у мамы спрошу разрешения. Уверен, она согласиться. Она наслышана, уважает… О вас, — Глеб, жестами удерживая академика, попятился в комнату матери и минуты через три вернулся. — Мама всё-таки тоже умерла. Как и обещала. Теперь точно переночевать можно.
§ 6
От соседей Айзеназер вызвонил врача, милиционера, глебову злую какую-то тётку. Хлопоты растянулись до утра, так что фактически Леонид Леонидович, хоть и бессонно, а всё-таки у Дублина заночевал. Тётке от вида мёртвой сестры стало плохо, насилу её откачали врач с милиционером, откачав же, поругались между собой про то, как лучше надо было откачивать — так, как откачали, или как врач советовал. Поругавшись, передали тётку Глебу, мамино же тело дружно унесли куда-то для дальнейшего оформления. Айзеназер, наговорив тонизирующих комплиментов оклемавшейся тётке и пообещав Глебу зайти на неделе за конвертом, также ушёл.