— А кувшин-то где? — вдруг спросил Крантор. Нашел, налил чашу и протянул ее мне. Я был готов проглотить что угодно, но аромат подсказал, что это самое лучшее вино в Дельфах. Оно побежало по жилам, словно новая горячая кровь.
Антемион захихикал:
— Это подарок какого-то поклонника из публики. Принесли перед концом последнего хора, а в записке только два слова: «Слава протагонисту!» Но ты еще услышишь его имя, не сомневаюсь.
Я поставил чашу.
— Слушай, — говорю, — ты в своем уме?! Мне только что хотели шею сломать, и ты меня поишь вином не знамо от кого?!
Подумал было не принять ли рвотного, но умереть казалось проще.
— Нет-нет, Нико! — Крантор похлопал меня по плечу. — Пей смело, мальчик мой; я видел раба, который его принес. Холеный-лощеный, словно конь чистых кровей; он и родился и вырос в отличном доме. Это должно быть кто-то из спонсоров.
Он посмотрел на тех двух, что зашли к нам, но они закашлялись и отвернулись.
Он снова наполнил мою чашу. Вино не разбавлено было, но шло легко, как молоко. На пустой желудок — я не могу есть перед спектаклем — мне очень скоро захорошело. Всё стало золотым; все стали хорошими, добрыми, красивыми… Я повернулся, с чашей в руке, и увидел на своем столе маску Аполлона, стоявшую в шкатулке. Костюмер заплел ей волосы и завязал, как я показывал ему, в стиле времен Перикла. Мне показалось спьяну, что она сейчас скажет что-то очень важное. Я встал перед ней; хоть пошатывался, но стоял… И думал, что это не я сделал тот монолог: это маска сама говорила, пока я болтался в руке бога, словно кукла. Я поднял чашу и возлияние совершил ему.
— Ну, ты гигант, — произнес чей-то голос. — Бог тебя любит, не иначе.
Я обернулся. Толпа в уборной расступилась, как статисты на сцене при выходе ведущего актера.
Человек выглядел так, словно только что сошел с пьедестала в Аллее Победителей. Ростом в шесть пядей и ладонь; кудрявые темные волосы с проседью на висках, но лицо еще молодое; лицо красоты серьезнейшей, аскетичной до печали, но при этом полное жизни. Лицо из тех великих дней, о которых Агнон говорил; когда люди были достойны своих богов. Глаза его не отрывались от меня.
С тех пор столько всего произошло, что сейчас я просто не помню, что почувствовал в тот момент. Только, что появился он, словно его послали в ответ на возлияние мое.
От изумления, да и от вина тоже, я соображал не слишком быстро и с ответом подзадержался. Анаксий кинулся к нему с любезностями; снова появились наши спонсоры; и я понял, что этот человек и всем остальным не безразличен, не только мне.
Пока Анаксий говорил, у меня было время рассмотреть повнимательнее. Одет он был очень просто для праздника, строго как философ. Длинное одеяние без туники под ним, левое плечо открыто. Вдоль руки под плечом длинный шрам, явно из боя. Одежда почти без вышивки, но из очень тонкой, милезийской шерсти; а сандалии тисненой коринфской кожи с золотыми пряжками. Это была простота человека, который знает только один магазин — лучший в городе.
Говорил он на первоклассном аттическом, с едва заметной примесью дорийского и чего-то еще, чего я никак не мог распознать; его ответы Анаксию были настолько коротки и сухи, что у того даже комплименты кончились. Но потом, всё еще с тем же суровым выражением лица, он снова повернулся ко мне, и вдруг сглотнул. Не знаю, что тогда прояснило взгляд мой; скорее всего, это была истина вина; но я тут же подумал: «Боже мой, да ведь он стесняется! Только слишком горд, чтобы это признать.»
До сих пор он внушал мне благоговение; казалось, он из другого мира. Теперь, разглядев хоть какую-то слабость, делавшую его смертным, я его начал любить.
Я поднялся с носилок, на всякий случай придерживаясь за них одной рукой. Что я пьян, это меня не слишком заботило; в конце концов, он сам это вино прислал. Он пришел сюда другом; дураку было ясно, что он никогда прежде за сценой не бывал. Он явно чувствовал себя не в своей тарелке, и я должен был его принять.
— Спасибо, — сказал я. — Это самое лучшее вино, какое я когда-либо пил, и в самый нужный момент. Ты спас мне жизнь. Сразу после Аполлона; стоявшего рядом со мной, как и полагается благородному человеку. Ему я завтра козла принесу. И еще я должен приношение на могилу отцу своему, Артемидору. Ты его никогда не видел Кассандрой?
Он расслабился, даже чуть улыбнулся, и сказал:
— Видел, дай подумать… — Ясно было, что он словом своим дорожит. — Да! В «Троянках», верно? Не в «Агамемноне»… Я тогда совсем молодым был, приезжал в гости к друзьям в Академию; но более сильной игры я никогда не видел. Если правильно помню, Гекубой был Кройс тогда.
— Ну, если Кройс, тогда ты и меня видел. Я у него Астианаксом был.
Он внимательно посмотрел на меня и сказал, не сразу:
— Так ты всегда был актером? Всю жизнь в театре?
Он казался удивленным, но видно было, что ничего плохого он сказать не хотел. Я подтвердил.
— Так слушай, — говорит, — у Эврипида есть очень верные слова о многоликости богов. Как там было, не помнишь?
Ты это имел в виду?
Он улыбнулся, теперь уже без смущения, но всё равно как-то по-мальчишечьи.
— Да, — говорит. — а теперь я могу и закончить…
На сей раз эти слова к добру.
Он умолк и оглянулся на толпу вокруг, неотрывно глядевшую на нас. Улыбка его погасла; он заговорил почти официально:
— Нам надо поговорить еще. Сейчас тебе нужно отдохнуть, разумеется, но ты не поужинаешь со мной сегодня вечером? Приходи на закате или чуть раньше.
— Почту за честь… — Я был счастлив, но совершенно не удивился: я знал, что нам суждено еще встретиться. — Но чей дом мне искать, кого спрашивать?
Два наши спонсора заохали чуть ли не в голос; Анаксий поперхнулся и снова стал делать мне какие-то знаки… Но я видел, что нового знакомого мои слова вовсе не расстроили. Всегда приятно знать, что в тебе ценят именно тебя; кто бы ни ценил.
— Я пришлю слугу за тобой, — спокойно сказал он. — Дом я сейчас арендую, на скале. Я Дион, гражданин Сиракуз.
3
К вечеру, когда уже пора было одеваться и идти, мне почти расхотелось. Шок свой и вино утреннее я выспал, а потом долго-долго, совершенно трезвый, слушал наставления Анаксия: что мне говорить в гостях, а пуще того — чего не говорить. Потому что пригласил меня не кто-нибудь, а посол Дионисия. Быть может, сказал Анаксий, он попросит меня и о сольном выступлении.
— Об этом и не мысли, — возразил я. — Он не похож на человека, который заставит гостя отрабатывать ужин.
Он назвался гражданином Сиракуз, как сказал бы о себе каждый афинянин. Но в Сиракузах, как известно, и старые титулы в ходу; так что мог бы и князем представиться, если бы захотел. Такой человек, если он любознателен и располагает временем, может угостить ужином странствующего актера и будет вести себя с ним на равных; но надо быть последним идиотом, чтобы рассчитывать хоть на какое-то продолжение подобного знакомства. Вполне вероятно, что дом будет полон делегатов и политиков, которые — если вдруг вспомнят, что я там, — снизойдут до каких-нибудь дурацких вопросов… Но я был так счастлив, настроившись на встречу с этим человеком, странную и неожиданную, словно дар судьбы, что теперь предпочел бы не опошлять ее банальностью — и вообще хотел его больше не видеть.
Как хорошо было бы собраться спокойно, без Анаксия, который суетился, будто мать невесты перед свадьбой. Он даже цирюльника привел, завивку с укладкой мне делать. Я едва из себя не вышел. Спросил, что за обезьяну он из меня сделать собирается; ведь хозяин мой видел меня утром и знает, что волосы у меня, как пакля. По счастью, цирюльник отказался работать со мной; сказал, слишком коротки, и ушел. Но мне пришлось еще отбиваться от выходного наряда, подаренного Анаксием Антемиону; очень им хотелось напялить на меня это красное безобразие с богатой вышивкой. Как и многие актеры, кому приходится носить пышное платье на сцене, я при каждой возможности стараюсь от него отдыхать. Моя запасная роба была совсем чистая; гладкая темно-синяя ткань; на гастролях с белым проблемы. Одевшись по-своему, я даже к Анаксию подобрел. За такой шанс он бы уши свои отдал; он боялся, что я сболтну лишнее и испорчу все наши дела; но при этом всё равно не злился. Когда время уже подошло, я был готов поменяться с ним: фиванка Гиллис собирала вечеринку у себя, и все кроме меня шли к ней.