Выбрать главу

— Достаточно близко, — ответил тот, улыбнувшись.

— Нет, я про удодов забыл.

Я слушал с восторгом, и едва дождался возможности воскликнуть: — Какие прекрасные строки! Кто их написал? Что за пьеса?

Они переглянулись; похоже было, что я их порадовал. Дион сказал:

— Вот он, поэт. Это из диалога «Федон», и Платон его автор.

Имя меня поразило. Так это были те самые люди, историю которых я рассказывал Анаксию! Столько лет прошло — наверно лет двадцать — а они всё еще встречаются. Но я-то думал, что этот Платон какой-то софист…

— Слова мои, — сказал тот между тем, — но мысль принадлежит человеку, который был лучше меня.

— Но — слова! — Они всё еще звучали у меня в ушах. — Господин мой, у тебя есть еще что-нибудь в этом роде? Ты никогда не думал писать для театра?

Он поднял брови, как будто мой комплимент его озадачил. Однако в конце концов сказал с полуулыбкой:

— В последнее время — нет.

Дион удивился:

— Платон! Что это значит?

— Как ни странно звучит теперь, но в юности это было главным стремлением моим; образы и фантазии меня переполняли; стоило им постучать — я открывал; стоило им попросить — я их кормил и одевал… Да, Дион, я тебе наверняка когда-нибудь рассказывал, разве не так?

Я снова обратил внимание на его выразительный голос; так низкий авлос звучит у мастера-исполнителя. А вот звучности не было. При такой грудной клетке это можно бы выправить за месяц, возьмись я его учить. Форсированный звук сделал бы его писклявым, и это он очевидно знал; но больше не знал ничего.

— Уверяю тебя, так оно и было, — продолжал он. — Однажды я написал целую трагедию, и даже донес ее до Театральной комиссии, хотел к Дионисиям на конкурс представить. Судя по тому, что показывали в тот раз, моя могла бы и пройти; не знаю. Но случайно — так говорят те, кто довольствуется невежеством, — случайно я встретил у дверей Сократа (того друга, Никерат, кто вовлек меня в философию), а он спросил, нельзя ли посмотреть, что я принес, и задал несколько вопросов; очень хороших вопросов. И тут я понял, что мне быть может всей жизни не хватит, чтобы найти настоящие ответы; а не те, что я уже так шустро выдал в трагедии своей. Там было всё кроме истины.

— Ну знаешь, господин мой, даже Эврипид был когда-то новичком, — сказал я. — Не всю истину природы можно постичь наукой; часто она приходит, когда ты просто сидишь и слушаешь в амфитеатре… Актеры очень скоро покажут тебе, если строка звучит фальшиво. Судя по тому, что я только что слышал, мне кажется, ты позволил своим друзьям слишком легко тебя отпустить. Поверь мне, хорошие новые трагедии театру нужны позарез; ты только посмотри, ведь почти всё время ставят одно и то же. Извлеки ее на свет, доработай, и пусть ее прочтет тебе профессионал. Ты не позволишь мне посмотреть ее и сказать, что я о ней думаю?

— На самом деле, — поддержал меня Дион. — Тогда и я смогу прочесть…

— Я ее сжег в тот же день, как только домой вернулся, — сказал он. А увидев моё лицо улыбнулся, — он мог быть совершенно очарователен, когда хотел, — улыбнулся и добавил: — Друг мой, ведь Аполлон не у всех нас просит одних и тех же приношений.

Дион наполнил мне чашу. На дне ее была прелестная, живая роспись, оттененная белым в итальянском стиле: Эрос играет на лире.

— Ну ладно, Никерат. Раз у Платона для тебя пьесы нет, то попробуем кого-нибудь другого. Я собирался тебя спросить, но разговор был так увлекателен, что отвлекся…

Он умолк, не договорив. Где-то снаружи, казалось с неба, донесся крик, настолько страшный, что мне дыхание перехватило. Пожалуй, такого ужасного звука я не слышал никогда в жизни; ни раньше ни потом. Этот вопль, начавшийся где-то над нами, падал, как метеор, режущий ночную тьму, а потом вдруг смолк, словно обрубленный. Я поставил чашу на стол: руки дрожали, плескалась. Дион позвал раба и спросил:

— Что это было?

Тот сиял, как благой вестник, уверенный, что ему будут рады.

— Как же, господин, это должно быть тот безбожный малый, за которым гонялись с утра… Ну, тот что хотел осквернить театр, кровью вот этого твоего гостя. Когда молодые уходили его искать, сказали, что если поймают — скинут его с Эзоповой Скалы.

У меня в животе вино похолодело.

— Эзопова Скала? — переспросил Дион.

— Мне говорили, господин, ее так назвали по имени одного богохульника, которого сбросили оттуда в давние времена. Она над этими белыми утесами, над Федриадами. Там полетишь — не зацепишься до самого низа.

— Спасибо, — сказал Дион. — Можешь идти. — Потом повернулся ко мне: — Они свершили правосудие, и отомстили за тебя… Что с тобой? Ты бледен…

Он солдат, подумал я. Быть может, он полагает, что мне следовало быть там вместе с ними?

— Я уже был отомщен, — сказал я. — А он был артистом когда-то.

Я подумал об этой долгой охоте: как его жажда мучила; как он спотыкался, словно загнанный волк; а потом его наверно долго тащили, и он знал, куда и зачем.

Мои хозяева неотрывно смотрели на меня. Ни насмешки, ни презрения в их взгляде не было, но я ведь гостем у них сидел.

— Он хотел отнять у тебя жизнь, но ты бы его пощадил? — спросил Дион.

— От скалы этой я бы его во всяком случае избавил. В конце концов, вот же я, сижу и праздную. По-вашему, мне мужества не хватает?

Глаза его распахнулись. Я никогда не видел, чтобы такие темные глаза так освещали лицо.

— Ты наверно шутишь. Мужества не хватает — после всего, что мы сегодня видели?… Клянусь Зевсом, нет! Щадить поверженного врага это величие духа. Неучастие во зле лучше мести.

Он подался вперед и светился, словно от любви. Я не обольщался: его возлюбленной была честь, и я это понимал. По крайней мере, головой — не обольщался.

— Есть одна старая и скверная поговорка, — продолжал он, — что друзей надо превосходить добротой, а врагов жестокостью. Нет, не верно. Я видел… — Он повернулся к Платону: — … слишком много видел.

Понятно, подумал я, Сицилия как раз такое место. Интересно, как человек вроде него избавляется от этого?

— Поверь мне, Никерат, я чту тебя за то, что ты не радуешься мести, не меньше, чем за храбрость твою.

Меня мутило и трясло; я просто расплакаться был готов от добрых слов его; но вряд ли он стал бы чтить меня и за это. Я пролепетал что-то; вроде мне хватает и чужой мести, в работе моей… Заметил, что Платон при этих словах встрепенулся; но он так ничего и не сказал.

А Дион продолжал:

— Мечтать о мести — то же самое, что пасть перед врагом твоим и есть пыль из-под ног его. Что может быть хуже? Надо ли позволять ему такую роскошь? Ведь в ненависти — как и в любви: мы становимся похожи на того, кто у нас из головы не идет. И прививаем на собственную душу росток того самого, что ненавидим. Уж лучше на шлюху разориться; останешься богаче, чем так. Потому что разум оказывается не у дел, а душа лишается истинной пищи; и в конце концов обречена на низкое перевоплощение, как учил нас Пифагор; а я ему верю. Ну кто же в здравом уме позволит такой триумф человеку, причинившему тебе вред?

Эти слова меня впечатлили. Я никогда прежде об этом не задумывался, так им и сказал. И добавил в оправдание:

— Я сейчас размышлял об этом бедняге Мидии. Всю свою жизнь он мечтал быть кем-то, но чтобы за это не приходилось платить; а для артиста это смерть. А теперь вот такое… Я бы и с собакой так не поступил. Но о душе, ты прав конечно. Ты показал мне сокровища философии.

— Сокровища заемные. — Он улыбнулся, ловя взгляд Платона. — Такова судьба учителя: слышать, как его слова хромают из уст ученика.

— Ученик, живущий соответственно тому, чему его учили, становится учителем и сам, — сказал Платон. — Город таких учеников мог бы научить весь мир. — Потом, словно извиняясь за то, что заговорил при постороннем о чем-то личном, повернулся ко мне: — Ты не хотел этой смерти и не обрадовался ей, потому ты чист от нее. Помни, тот человек пострадал за святотатство; они за честь бога мстили.