Я ни за что не стал бы читать дифирамбов такому человеку, как Дионисий, пока он был жив, кто бы их ни написал. Но на похоронах — это правильно, вспоминать только хорошее; иначе прогневишь подземных богов и накличешь месть злых духов. Всё, что Дион написал, было честно. Он воздавал Дионисию должное как солдату и защитнику города, и почти всю речь посвятил именно этому. Кроме того, он сказал, что получив верховную власть из рук сиракузцев (так оно и было сначала, на самом деле) Дионисий не оскорбил ни единой семьи в городе распущенностью или безнравственностью. Мне потом рассказывали, что это тоже было чистейшей правдой; быть может, именно здесь и заключался секрет его долгого правления. Как выяснил Гиппарх в Афинах, обиженные родственники или любовники гораздо опаснее демагогов: они и жизни своей не щадят ради удовольствия отомстить. Старик учился на исторических примерах; а кроме того он и сам был демагог.
Мне пришлось изрядно потрудиться над вставками его сына, чтобы они прозвучали более или менее прилично рядом с изысканной прозой Диона. Надо было задобрить молодого, чтобы ему захотелось Платона пригласить.
Закончил я под густой шепот, который в таких случаях стоит аплодисментов. Потом убили жертвенных зверей, набросали гору приношений; родственники взяли факелы и подожгли костер. Громадные языки пламени тотчас рванулись кверху и спрятали тело Толпа подалась назад, подальше от жара, а я стоял и пекся на своей трибуне, обливаясь потом под трагической ризой и наблюдая, как кукожатся и чернеют прекрасные картины Тимея. Потом все разошлись по домам. А я вспомнил простые, бедные похороны отца моего; и как мы сидели после и думали: «Что теперь делать?»
Заплатили мне очень щедро. Дион заказал для меня место на корабле, уходившем в Афины на другой день. Я попрощался со всеми новыми друзьями, кроме Менекрата, который собирался меня проводить. Душой я был уже в пути, но тут появился посыльный из дворца: Дионисий хотел меня видеть.
На этот все раз ворота открывались сразу, но когда я оказался во дворце, меня повели другой дорогой. Вскоре мы подошли к какой-то простой двери; я подумал, что это кабинет какого-нибудь чиновника; мой провожатый постучался и открыл. Внутри приятно пахло деревом и краской, как в столярной мастерской… Оказалось, что это на самом деле мастерская; а в ней сидит у верстака Дионисий Младший с крошечной кисточкой в руке и раскрашивает резьбу на игрушечной колеснице. Теперь он действительно оказал мне честь: ввел в свое святилище.
— Мне очень понравилось, Никерат, как ты читал Эпитафий, — сказал он. — Я заказал в мастерской Тимея копию «Осады Мотии», оригинал был на костре. Ты можешь забрать ее, в память о вчерашнем дне.
Он показал кисточкой. Картина стояла на пюпитре у стены. Вблизи она была еще более кричащей; и слишком большая, чтобы тащить ее на корабль, хлопот не оберешься. Но я поблагодарил его, словно он исполнил мою заветную мечту. Дион был совершенно прав. Это было — словно конфету дать изголодавшемуся ребенку.
Он пригласил меня подойти поближе и рассмотреть картину, что я и сделал. Но глаза мои притягивал стол по соседству с картиной, я просто удержаться не мог. Он был уставлен маленькими игрушками. Лошади и колесницы, мулы, ослики, телеги; боевая галера со всем рангоутом; всё раскрашенное по-сицилийски и настолько совершенное, словно настоящие вещи, уменьшенные каким-то колдовством. Очень хотелось их потрогать. Все эти годы, когда отец следил за ним, словно кот за мышью, в ожидании какого-нибудь опасного движения, у него была единственная радость в жизни, здесь; где всё получалось, как он хотел.
Раз уж он пригласил меня сюда, он явно хотел, чтобы я заметил его работу. Я похвалил, совершенно искренне. Но интересно было услышать, что он ответит, — и тут я получил гораздо больше, чем ожидал. Он вскочил, подошел к столу и разговорился на целый час, не меньше. Рассказал мне, какое дерево использует, и как, и почему; показал свои стамески, резцы и клей, и порошок из лавы для шлифовки; обратил мое внимание на колесницы, боевые и парадные… Лицо его оживилось, отвердело; он стал почти красив; казался совершенно другим человеком. Я вдруг представил себе хорошо оборудованную, уютную мастерскую, где-нибудь на хорошей улице; и его, как он обсуждает с клиентом дизайн стула или изголовья кровати; преуспевающий, уважаемый, ценимый и счастливый ремесленник, воплотивший в жизнь свой единственный талант.
И подумал, что ни один из нас, пожалуй, не годится на роль царя-философа. Но мне повезло: мне и пытаться не надо.
Он спросил, какая модель понравилась мне больше всех. Выбрать было совсем не легко, но я показал на парадную колесницу с позолоченными венками, которая наверно потребовала больше всего трудов.
— Забирай, — сказал он. — Она твоя. Знаешь, мало кто может оценить настоящую работу. Я дал одну похожую сыну своему, но он ее тотчас сломал; маленькие дети не чувствуют хрупкости, да и не сочувствуют.
Новость, что у него есть дети, так меня поразила, что я едва колесницу не уронил. Конечно, лет ему было вполне достаточно, но как-то это не вязалось, казалось нелепо.
— Теперь у меня будет меньше времени для развлечений, — сказал он. (Лицо при этом изменилось: было уверенным, стало кичливым.) — Когда пройдет время траура, приезжай, Никерат. Дай нам отведать твоего искусства. Заодно и сам отведаешь тех радостей, какие могут предложить Сиракузы. Наши девушки недаром славятся.
В глазах его появилась неприятная алчность; я вспомнил сплетни в винных лавках.
Вскоре я распрощался, унося в руках игрушечную колесницу. А он снова был у верстака, и разглядывал слабыми глазами свои крошечные инструменты.
8
На следующий день я отплыл домой, через Тарентум. Перед отъездом Дион снова вызвал меня, чтобы отдать письмо для Архита, главного человека в том городе, руководителя тамошних пифагорейцев. Дион сказал, в письме просьба к Архиту, чтобы тот помог уговорить Платона; они с Платоном давние друзья-гостеприимцы. Я пообещал что передам. Что-то в лице Диона говорило, что письмо сильное; а еще — что в этом государственном муже, полководце и ученом до сих пор жив очаровательный и гордый мальчишка, не привыкший к ответу «нет».
На пути в Сиракузы мне с погодой повезло; казалось, что и обратная поездка будет такой же… Я до сих пор не люблю о ней вспоминать, но поневоле вспоминаю всякий раз, как приходится ступить на сходни; и отказался от многих приглашений, связанных с морем в плохой сезон.
Не стану утомлять подробностями, но чуть не дойдя до Тарентума, мы попали в свирепый шторм и перевернулись. Перед тем мне было так скверно, что я о смерти просил; но, к удивлению своему, обнаружил, что плыву. Сил уже не было, когда какие-то люди, нашедшие пустую шлюпку с нашего корабля, втащили меня к себе. На входе в гавань перевернулась и она. Я едва помню, как очнулся на причале, промерзший до костей. Кто-то держал меня головой книзу, выливая воду из груди. Не знаю, кто это был. Я снова потерял сознание; а пришел в себя, уже лежа в кровати. Молодой человек, сидевший рядом, сказал, что я среди друзей, вышел и привел какого-то седого старика. В постели было тепло от горячих камней, завернутых в ткань, а в комнате пахло кипящими травами. Потом, когда я уже начал соображать, оказалось, что за мной ухаживают те самые пифагорейцы, к предводителю которых я ехал. Заботиться от пострадавших — это у них правило: служение Зевсу Милосердному.