Как раз в этот момент в дверь поскреблась домоправительница с питьем для меня. Платон заверил, что оно пойдет мне на пользу; это рецепт египетского жреца, который лечил его там от лихорадки. Вкус был странный, даже противный, но питье согревало и я начал его прихлебывать. А он тем временем вернулся к письму. Я пил, глядя в окно и думая о чем-то своем, когда вдруг почувствовал, что он смотрит на меня. Я обернулся. Дело было важное, и я, наверно, готов был увидеть, что он как бы оценивает, хочет убедиться в моей надежности… Но он просто думал, глядя сквозь меня. Из вежливости он отвел глаза; но в тот момент мне показалось, что он словно бы изучает меня, как будто я куб какой-нибудь или звезда на небе. И изучает не ради меня самого, а ради чего-то вне меня. Он страдал в тот момент, решение предстояло непростое; и ему просто необходимо было решать какую-нибудь задачу, а я оказался под рукой. Всё это я понял мгновенно; хотя слова подыскивать долго приходится. Я допил, поблагодарил его…
Вдруг он улыбнулся. Наверно, той самой улыбкой, которая покорила Аксиотею. И сказал:
— Ну, теперь я понимаю и приписку Диона: «Верь Никерату, как я». Так расскажи мне о вашей встрече; как он выглядел и что говорил. Надеюсь, ты согласишься, что Дион для нас важнее Дионисия. О нём успеем.
Пару раз он меня перебил, чтобы спросить, в добром ли здравии Дион и как выглядит дом его. Конечно же, он ни разу не появлялся на Сицилии за все эти годы, но рассказывать ему всё равно было странно. В конце концов я добрался и до Дионисия, и до Дифирамба, и до игрушечной колесницы. Он стал расспрашивать меня подробно; часто о том, чего я не знал. Что читал Дионисий, учился ли он геометрии и музыке?… Я сказал, что сам не знаю, но по мнению Диона образования у него нет никакого. Мне показалось, что Дионисий жаждет признания; но будет такое признание заслуженным или нет — это его не слишком волнует.
— Ну что ж, для начала неплохо.
Я глянул ему в лицо; на этот раз в нем не было никакой загадки, а было нечто такое, что мог понять и я. Просто лицо хорошего профессионала, который чувствовал призыв бога и оценивал предстоящую работу.
Я продолжал что-то рассказывать, импровизируя, пока он предпочитал молчать. Когда я говорил о Дионе, что как-то затрагивало его чувства, лицо его было вежливой маской; но теперь оно стало открыто и для меня. Это было искушение; великолепная роль, за которую стоит взяться; но он чувствовал себя, словно старый актер, игравший Софокла в Беотии и закиданный гнилым луком. Он помнил те Афины, о которых рассказывали старики: война, поражение, отчаяние, тирания, восстание, месть, несправедливость, крушение надежд… Когда он ушел в себя, я видел, какие гири ложатся на весы в душе его, на обе стороны.
Наконец он посмотрел на свой стол с табличками и развернутым свитком, как человек смотрит на любимую собаку, которую придется оставить. И сказал:
— Ладно, Никерат. Ты много вытерпел, но не напрасно. Пожалуй, я поеду на Сицилию.
Ясно было, что речи ему не нужны, потому я сказал только, что это будет большая радость для Диона, связавшего с его приездом много надежд.
— Слишком много людей связывают со мной свои надежды, — ответил он довольно сухо. — Моя работа, в отличие от твоей, без зрителей проходит лучше… — Помолчал и добавил: — Но никому не хочется обнаружить под конец, что всю жизнь пробыл пустым болтуном.
Мне не пришлось долго гадать о смысле этих слов. Едва я распрощался и вышел из его сада, как из под олив выскочила и помчалась ко мне Аксиотея с парой друзей, которые явно ждали там. Почти не успев поздороваться, она спросила:
— Ты его видел? Он сказал что-нибудь? Он поедет?
Моё удивление, что они знают, их изумило. Как же, здесь только об этом и говорят! Я что, не знал, что приглашение было публичным? Оказалось, что Дионисий не только посылал письма с нарочным, но и направил в Академию целое посольство. Теперь мне стало понятно, почему Платон был так спокоен, почему не слишком рвался прочесть письмо Архита. Я-то думал, что новость ему принес; а его всё это время окружала толпа философов и софистов, геометров и историков, его молодых людей и их родителей, — и все ждали, соберется ли он доказать свои теории на практике. Вероятно и то, что я рассказал ему о Дионисии, он уже знал от кого-нибудь еще. Учтивость его меня восхитила. Быть может, мой рассказ как-то прояснил ему задачу, стоящую перед ним; но мне кажется, я просто навалил на него еще и ожидания тарентинских философов, давивших как все остальные.
Да, подумал я, Дион на самом деле добивается своего. Впрочем, как раз это и делает царей царями.
9
Какое-то время после того я был занят собственными делами. Когда на Дионисиях хореги тянули жребий на протагонистов, меня выбрали почти сразу и дали роль Орфея в одноименной пьесе Эвхарма. Хорошая роль, интересная; музыка шла из-за сцены, — концертирующий кифарист играл, — но пел я сам. Приняли пьесу хорошо; мне потом говорили, что меня даже на венок представили, и проиграл я чуть-чуть, всего пару голосов. А присудили венок Аристодему, за большую героическую роль Аякса; сыграл он, пожалуй, чуть слишком напыщенно, но в общем неплохо, не спорю.
Я это время подробно не описываю не потому, что меня как-то проигрыш задел; наоборот, я счастлив был, что так близко к венку оказался. Но у меня любовная интрижка началась, из тех что очень хороши, если относиться к ним не слишком всерьез. Если бы тот выбор сделал кто-нибудь другой, я знал бы, что посоветовать. Но сам влип по-серьезному; и стал себя обманывать, видя в нем всё, что мне хотелось увидеть, а остальное списывая на юношеское легкомыслие. Так что, когда мой базарный Алкивиад меня бросил ради богатого тупицы со скаковой лошадью и домом в Керамике, я не мог утешаться даже мыслью, что потерял покой ради чего-то стоившего моих страданий. Ведь я всё отлично знал с самого начала; но не хотел знать, из-за его веселого очарования.
У меня никак не получалось принять эту историю легко. Я был не в ладах с собой. И всё это время, когда я часами гадал, где бы он мог быть, или планировал следующий ужин, обязательно с какой-нибудь горечью в чаше, или вспоминал какое-нибудь слово или взгляд, — в общем, дурью мучался, — маска Аполлона смотрела на меня пустыми глазами. Ведь когда он дает тебе знание, ты просто не можешь не знать; а если пытаешься — он тебя наказывает, страдать заставляет. Меня без конца преследовали его глазницы, полные презрения; а еще — образ юноши, которого я никогда не видел, только представлял себе, как он поднимается по склонам Этны и отсвет снега сияет на лице его. Показав, какими бывают люди, он лишил меня радости от того, чем я довольствовался прежде.
Со всеми этими мыслями, в один прекрасный день дошел я до Академии. Зеленела весна. Аксиотею я не искал; она могла что-нибудь знать обо мне — и не поняла бы. Но случайно мне на глаза попался Ксенократ, про которого я точно знал, что он ни вопросов задавать, ни задерживать меня не станет. Я подошел и спросил его, когда Платон собирается уезжать. Ксенократ удивился и ответил, что уже уехал, примерно месяц назад.
Неужто всё это время улетело так незаметно? Я подумал, что после Дионисий не провел с пользой ни единого дня; и вдруг почувствовал, что необходимо стряхнуть с себя всё это, как собака отряхивается от воды. Здесь, в Афинах, я на каждом углу мог встретить или того малого, или его нового любовника, или кого-нибудь из друзей, знавших о моей глупости… Сам воздух казался отравлен.
Так что на следующий день я обошел все консульства, выясняя, какие города планируют театральные постановки. В том году не было ни Истмийских, ни Пифийских Игр, а для Олимпиады слишком рано. Я полагал, что время крошечных театров для меня уже позади, и потому не стал заходить в контору Мегарского посланника; шел мимо, когда оттуда появился Эвпол. Я поздоровался с ним, сказал, что хочу на гастроли… Но это был уже не тот человек, что прежде; до того как потерял зубы и голос. Он оказался пьян с утра; и, даже не попытавшись изложить это как-то повежливее, сказал что удивляется, почему я не еду на Сицилию, если на самом деле имел там такой успех, как хвастался.