Выбрать главу

Платон приветствовал меня учтиво, но как будто незнакомого. Я не обиделся: понял причину и ответил так же. Платон похвалил мое выступление и поздравил с венком. Он, по крайней мере, разговаривал со мной, видел и слышал меня; а Дионисий с начала и до конца говорил как бы сквозь меня, с Платоном; не потому что хотел меня оскорбить, просто других людей для него в тот момент не существовало.

— Что привело тебя в Сиракузы? — спросил он наконец.

Отлично, подумал я. Сейчас мы всё узнаем.

— Дела профессиональные, господин мой, — говорю. — Я приехал работать.

Кажется, ответ мой ему понравился.

— Ну, Никерат, — вернулся он к своей первой строке, — на Дионисии ты был в Афинах. Надеюсь, после твоего успеха на Ленеях тебе дали главную роль?

Я сказал, да. Он поинтересовался именем автора, темой пьесы, как ее приняли; такие вопросы кто угодно может задать. Но по ходу разговора я стал замечать характерный тон, какой слышал в Академии, когда они играли в вопросы, подводя собеседника к той точке, где можно заработать очко. Дионисий был неопытным новичком в этой игре, и звучал довольно глупо. Я глянул краем глаза на Платона. Он был из тех людей, что способны и на муравейнике сидеть спокойно; однако заметно было, что это спокойствие дается ему нелегко.

— Так ты играл Орфея. А пьеса о том, как он в подземное царство спускался, жену свою выкупать, или о его смерти от рук менад?

— Второе, — сказал я. — Хотя в монологе он рассказывает и о первом.

Он просиял. Очевидно, я подкинул ему нужный поворот темы.

— Орфей был сыном Аполлона, как нам говорят. Может ли быть такое, чтобы сын бога, вдохновляемый божественной силой как он, не сумел успокоить менад свой песней?

— Не знаю, — сказал я. — Но некоторые зрители не хотят счастливых концов, и ясно дают это понять.

— Фу ты! — отмахнулся он. — Но как будут люди относиться к богам, если показывать, что их сыновья ошибаются или проигрывают?

— Возможно, господин мой, люди будут думать, что эти сыновья в матерей своих пошли.

Глаза у Платона сверкнули, как у старого боевого коня при звуке фанфары. Но он промолчал, оставив тему жеребенку, который выглядел слегка обескуражено. Мне надо было придержать язык, как сказал бы Анаксий.

— Во всяком случае, — продолжал он, — ты изображал страсти Орфея в его желаниях и страхах, в надеждах и в отчаянии; и зрители были тобой довольны?

— Вероятно, да. Они это проявляют.

— Но я полагаю, что ты можешь изображать и женщин, это верно? И старых в горестях, и молодых в любви?

— Да, конечно…

Я пытался угадать, как долго он будет продолжать эту бодягу в надежде добиться, чтобы я показался глупее его. И вспоминал быстрые, ловкие пикировки в Академии; с тем юмором, на какой способны только очень серьезные люди. Наверно и Платон думал от том же.

— Так ты можешь изобразить и скандального пьяницу, и сварливую жену, и вороватого раба?

— Комик это сделает лучше.

— Значит ты считаешь, такие роли тебя недостойны?

— Вовсе нет, но у меня школа другая.

— Так по-твоему получается, что нет людей настолько низких, чтобы их нельзя было изобразить? — Нос у него заострился, как у охотничьей собаки, взявшей след.

— Всё зависит от того, как автор использует низость.

Я увидел, что подрезал его следующую реплику, что бы он там ни хотел сказать, и что это его разозлило. Похоже, он едва не спросил, как я смею с ним спорить, — но вовремя вспомнил правила дебатов. Он оглянулся на Платона; отчасти в поисках одобрения, но отчасти и в надежде, что непобедимый рыцарь вступит в бой и наденет меня на копье.

Платон попросту не заметил этого призыва, и я увидел почему. Вдоль колоннады, окружавшей пустой бассейн, к нам шел человек. Он был примерно ровесником Платона, и держался как человек, который всю жизнь сознавал свою важность. Красное, обветренное лицо солдата слегка обрюзгло от хорошей жизни, но голубые глаза были ясны и жестки; в их взгляде читалось, что они уже видели всё стоящее внимания и всему знают цену. Одет он был по-сицилийски хорошо, то есть очень кричаще, по-нашему, но в рамках тамошней моды: обвешан пряжками из малахита и массивного золота весь, до самых сандалий. На ходу он прихрамывал, то ли от сустава окостеневшего, то ли от старой раны. И внимательно оглядывал всех встречных, отвечая на приветствия, иногда тепло, а иногда и нет; причем чувствовалось, что каждый его взгляд и каждая интонация были исполнены смысла.

Платон его уже заметил, а Дионисий еще нет. Проходя мимо двух людей, чертивших на песке, он сказал что-то, от чего те засмеялись, и добавил какую-то пародию на выговор. Он явно рассчитывал, что Платон всё это увидит. Потом он пошел дальше, пока не поравнялся с Дионисием, которому отвесил глубокий поклон.

— Добрый день, Филист, — сказал молодой человек.

Филист ничего не ответил, только посмотрел на Дионисия. На лице его было написано, что ему больно видеть, как его господин, славный неопытный мальчик, выставляет себя на посмешище; но винит он в этом другого, кто должен был бы знать, что это никому не нужно. Во взгляде Филиста красноречиво смешались почтение, мудрость и молчаливая ирония; с нарочитым налетом превосходства, чтобы этот взгляд жалил.

Дионисий казалось сомневался, не подозвать ли его. В конце концов решил, что не стоит. Был момент, когда казалось, что и Филист спрашивает себя, не может ли он сказать что-нибудь такое, что раскроет глаза его бедному другу; потом, словно решив, что время еще не пришло, отошел. Однако остался на дальней стороне двора и стал смотреть на геометров.

Дионисий проводил его взглядом и снова повернулся ко мне. Но Филист отвлек его, и теперь он застрял. А я не знал, что он собирался сказать, и потому напомнить не мог. Выручил Платон:

— Мне кажется, мы говорили о природе актерского искусства.

Он в дискуссию не вступал, только присутствовал ощутимо; так протагонист завладевает сценой, стоит лишь ему появиться, даже если он и молчит. Таков был Платон. Его слова тотчас урезали Филиста до обыкновенного богатого старика, чересчур наряженного и раскормленного, который закоснел в своих привычках и фыркает на всё, чего не может понять. Дионисий ожил. Он снова был готов сражаться — и закончить сцену.

— Хорошо, Никерат. Но, несмотря на все твои разнообразные таланты, я бы всё-таки предпочел, чтобы ты всегда звучал так же достойно и возвышенно, как при чтении Панегирика. Сказать тебе, почему? — Я видел, что Платон пошевелился; но его ученик уже разогнался и стал недосягаем. — Любая вещь здесь, внизу, лишь отображает чистые формы, известные только Богам; и чем ближе такое отображение к подобию, тем лучше. А когда ты играешь людей с их качествами, ты отображаешь отображение, не так ли?

— Вероятно так.

Мне хотелось, чтобы он поскорее закончил.

— Значит, если ты изображаешь плохое, а не хорошее в людях, как бы хорошо ты это ни делал — на самом деле ты даешь наихудшее изображение, меньше всего похожее на настоящий образец. Разве это не следует из всего сказанного?

Я не зря встречался с Аксиотеей и ее друзьями; надо соблюдать правила игры.

— Да, — говорю. — Может и следовать поначалу…

— Послушай, Дионисий, а мы не забыли, как поздно Никерат присоединился к нам? — Чистый голос Платона звучал серебряным ножом, режущим яблоко. — Ведь мы с тобой пришли к понятию божественного оригинала шаг за шагом; а он из вежливости признал наше допущение без доказательств. Есть поговорка, что нельзя слишком много требовать от щедрого человека. Сейчас мы можем лишь поблагодарить его за то удовольствие, какое нам доставило его искусство; а позднее, когда он проследит все наши аргументы, возможно убедим его и принять наши выводы.

Дионисий казался обескуражен, да и был наверно. Однако принял эти слова, как ученик от учителя. Владыка Сиракузского флота — и крепостей, и катапульт и каторги в карьерах — надулся, словно мальчишка, которого только что отчитали. Когда он посмотрел на меня, в его взгляде была не ярость тирана, которому заткнули рот перед бродячим актером, а обида на то, что Платон не встал на его сторону.