— Но написал-то Платон, — возразил я.
— Да… Знаешь, Нико, мы в Академии стремимся обеспечить мир государственными деятелями. Уже сейчас города приходят к нам, чтобы мы составили своды законов для них. Но мы — как сапожники: кроим по мерке. В «Республике», я бы сказал, не рецепты даются, а принципы обсуждаются. Между нами, мне кажется, что те строки были обращены к поэтам, призывали их к ответственности. Сегодня у половины из них психология шлюх: отдай мою драхму, а если кто оспой заразится — не моя печаль. А Платон такой человек, что он ни за что на свете не добавил бы и зернышка к мировому злу. Когда таких, как он, не останется, люди начнут пожирать друг друга и исчезнут с лица земли. Вот почему Дион защищал его перед тобой; и я тоже.
— Но если не из-за пьесы, — говорю, — почему же Дион не хочет меня видеть?
— Сомневаюсь, чтобы он как-то специально тебя выделил; в последнее время он с многими встречаться отказывается. Он обнаружил, что если пытается кому-то посодействовать, то происходит нечто противоположное. Похоже, что Дионисий таким образом значимость свою демонстрирует, не вступая в открытую ссору. Платона он, по возможности, во все эти дела не вовлекает; чтобы не услышать что-нибудь такое, чего слышать не хочется. А Диона подкусывает. Дион обнаружил, что если он замечает друзей — это им во вред. Потому и не хочет никого видеть.
— Обидно… Но со мной, я боюсь, он на самом деле сердится. Иначе — зная, что я так думаю, — он бы мне написал. Разве нет?
Спевсипп покачал головой:
— Нет, Нико. Ты сам в таком случае написал бы, потому и от него того же ждешь. Но Дион очень горд. Пока ты этого не поймешь, считай что не знаешь его.
Я вспомнил его стол, заваленный прошениями и государственными бумагами. Как человеку вроде него — просить прощения у такого, как я, за то что он не может больше считаться надежным слугой? Горечь моя прошла.
С тех пор как умер мой отец, когда я выходил на сцену статистом, я ни разу не играл в «Вакханках». В бытность мою вторым актером, мне однажды предложили отцовские роли, но я отказался; наверно больше из суеверия, чем из почтения к отцу; уж он-то точно посчитал бы это глупостью. Теперь, протагонистом, мне предстояло играть бога; с одним коротким выходом прорицателя Тиресия. У Менекрата обе роли, Пентей и царица Агава, получались отлично.
Это пьеса о таинстве, и сама она таинство. Спросите разных актеров, что Эврипид хотел сказать в ней, — и каждый ответит что-нибудь своё. Вот я отыграл в ней уже раз семь, но так и не решусь сказать ничего определенного. Мне кажется, можно даже предположить, что написана она, чтобы показать что богов нет. Если так, то кто-то подкрался к поэту и дышал ему в затылок, когда он не видел. В одном, мне кажется, мы можем согласиться: бог «Вакханок» не был задуман похожим на людей.
В Сиракузах есть первоклассные масочники; и на нас, разумеется, работали самые лучшие. Дионис получился красив до чрезвычайности; белокурый, тонкое, почти женственное лицо, как описывает его пьеса, но глаза раскосые, обведенные темным, как у леопарда. Мне маска понравилась: как раз то что надо. Менекрат был очень доволен своей Агавой, а Пентея должны были вот-вот закончить.
С Филистом никаких проблем не возникало. Иногда он появлялся на репетициях, сидел в амфитеатре; заходил за сцену сказать, что всё идет замечательно; или спрашивал, довольны ли мы машинами… У них там была масса отличных эффектов, землетрясения и много чего еще. Конечно, в Сиракузах такие вещи делают лучше, чем где бы то ни было; но казалось, что он старается сердечность проявить, даже пригласил труппу на банкет. Остальные пошли, и я ничего не имел против. Но сам отговорился, сказав, что во время гастролей страдал расстройством желудка (обычная жалоба на Сицилии, где много плохой воды), и теперь нахожусь под наблюдением врачей. Настаивать он не мог, если хотел чтобы пьеса пошла, так что меня оставили в покое. А я готовился к роли, чтобы богу служить, а не идти в прихлебатели к Филисту.
Эти полмесяца репетиций я занимался еще и тем, что ходил по винным лавчонкам на бедных улицах и слушал, что говорят люди. Я рассчитывал, что таким образом выясню что-нибудь такое, чего Спевсипп узнать не может. Ведь на нем написано, что это аристократ; а я мог выдать себя за солдата или за ремесленника, даже не переодеваясь, просто жестами: как сидеть, как стоять, как волосы приглаживать… Обычно я говорил, что я сценограф из Коринфа. У коринфян акцент очень легкий.
Пробыв достаточно долго среди солдат и слуг Архонта в Ортидже, я уж начал думать, что у Диона вообще ни единого друга в городе не осталось. А теперь узнал совершенно обратное. Рабочий люд единодушно обвинял в запрете театра Платона, заморского софиста, о котором они знали только то, что он очередная причуда Дионисия; уже этого было достаточно, чтобы его проклинать. Они были уверены, что Дион никогда не учудил бы такого богохульства. Дион — прекрасный человек. Когда умер старый тиран, и он прибрал щенка к рукам, золотое время было. Люди могли приносить на его суд свои обиды, даже против богачей; и налоги распределены были справедливо; а самые подлые грабители в Карьеры пошли. Наемников заставили вести себя в городе прилично, а не так словно они завоеватели… И так далее. Говорили, все надеялись, что он поднимет город; но, похоже, когда дошло до свары, он оказался слишком благороден.
Я не мог себе представить, на что они рассчитывали; что он мог бы сделать без их помощи. Они, наверно, думали, он мог бы составить заговор, перекупить наемников и захватить Ортиджу; но, похоже, никто не имел понятия, как такие вещи делаются. Дома мне постоянно говорили, что я в политике круглый дурак; но здесь любой афинянин, даже я, казался экспертом, как взрослый среди детей. Мы можем быть как угодно беззаботны, но есть вещи, о которых любой взрослый человек обязан заботиться сам; и для нас это само собой разумеется. А они это всё позабыли.
Они говорили о Дионе, словно о боге, помыслы которого неисповедимы. Наверно, на Сицилии как раз этого и стоило ожидать. Но у богов есть оракулы, есть жрецы, передающие им послания от простых людей. У Диона таких не было.
Я понес свои открытия Спевсиппу. Он рад был получить новую информацию; самому ему лучше всего удавались контакты с горожанами среднего класса, среди которых день ото дня набирали силу сторонника Филиста. На самого Диона они не нападали, зная, насколько его уважают; зато сочились ядом в адрес Платона. «Во времена наших отцов афиняне послали две армии с флотом, чтобы покорить Сиракузы. Никто живым не вернулся, кроме нескольких дезертиров, кто в лесах попрятался, да беглых рабов. А теперь Афины шлют велеречивого софиста — и смотрите, чего он добился! Запутал Архонта в своей паутине; скоро высосет его и отдаст власть Диону, который был его мальчиком когда-то, весь мир это знает…» Такие разговоры шли.
Спевсипп сказал, что люди культурные, сами читавшие Платона или хотя бы говорившие с теми, кто читал, поддаются агитации не так легко; но и они начинают верить, что реформы проводятся слишком поспешно и вызовут хаос, это им внушают каждый день. Самую серьезную поддержку, сказал он, Дион имеет среди людей, которых он почти не знает, а я вообще не встречал: это потомки древней Сиракузской аристократии, отцы которых боролись со старым тираном. Их восстание было недолгим, но свирепым; ответ Дионисия соответствующим; они, или их вдовы, передали сыновьям факел кровной мести, и он еще тлел.
Он мне еще много чего рассказывал, но почти всё остальное забылось: к тому времени я уже по уши в «Вакханках» увяз. Однако помню, что был разговор о Карфагенском посольстве, которое должно приехать для переговоров о мире. При старом Архонте, сказал Спевсипп, таких послов всегда Дион принимал; они верили его слову; а кроме того он знал их обычаи, — и держался так, что они восхищались его прямотой и немногословной четкостью. Теперь он начинает волноваться, как бы Дионисию не вздумалось взять это на себя. Он с ними тягаться не в состоянии; в лучшем случае они выторгуют себе преимущества, в худшем — он потеряет голову и спровоцирует их на новую войну; им будет даже легче решиться после знакомства с ним. Поэтому Дион делает всё что может, чтобы карфагеняне не узнали о его опале.