Как я уже говорил, люди вокруг него были самые разные: аристократы, солдаты, философы, политики… Он стал членом самых знаменитых вечерних клубов; наверно, в одном из них он и встретил Каллиппа, вместе с которым принимал когда-то посвящение в Элевсине. Я этого человека знал получше: он давно уже болтался около театра, так что бывал и на спонсорских банкетах, и за сценой после спектаклей. Он часто делал мне комплименты, но я их не слишком ценил, поскольку хвалил он и неудачные выступления. Мало радости, когда кто-то тебя превозносит незаслуженно: такой человек либо сам ничего не смыслит, либо тебя считает слишком тщеславным чтобы эту незаслуженность понять. Через некоторое время я научился благодарить его за добрые слова — и, так сказать, вешать на стенку к остальным маскам.
Что его интересовало по-настоящему — это политика; и в каждой пьесе он искал прежде всего политику. Те, что просто показывали природу человеческую, со всем ее добром и злом, ему казались скучными. Был он весь какого-то песочного цвета; и страсть как любил уставиться на тебя своими песочными глазами, словно говоря, что видит тебя насквозь. Но я-то дома знал, как это выглядит, когда тебя насквозь видят; потому мне иногда бывало трудно не рассмеяться ему в лицо. Что он сумел разглядеть во мне, я не знаю; знаю, что с другими он частенько ошибался, но когда это выяснялось, — объяснял всё притворством, которое видел повсюду.
Каллипп уделял мне довольно много внимания, потому что я бывал на Сицилии. Актеры, как и гетеры, могут много услышать о зарубежных делах, если захотят, и Каллипп это знал. Моя давняя подруга Карисса с Делоса рассказывала мне, что он никогда не выбирает девушку ради внешности или эротического искусства; его интересуют только ее клиенты, о которых он заблаговременно узнаёт.
Однако актеры и шлюхи занимали его лишь постольку-поскольку; а более серьезные дела у него были в Академии. Там он посещал только лекции и дискуссии, посвященные политической теории; на общую философию и природу души времени у него не находилось (это мне Аксиотея сказала, я ее специально спросил). При таких интересах, он естественно разыскал Диона; и хотя мне было очень обидно видеть его в компании людей, настолько ему уступавших, понять его было не трудно. Каллипп вообще-то хамелеоном был: подлаживался под любую компанию, если она его достаточно впечатляла. Но тиранию он на самом деле ненавидел, тут ему притворяться не приходилось. Он вообще много чего ненавидел; начиная с себя самого, мне кажется; но тиранов он сделал предметом изучения и мог рассказать о каждом из них, начиная с Писистрата или Периандра. А Дион стал для всей Эллады символом сопротивления тирании. Поэтому для Каллиппа он был чуть ли не богом; людей вроде меня Каллипп просто использовал, а с Дионом был самим собой. Для достойного человека даже лесть, если она искренняя, не так отвратительна, как низкопоклонство. Кроме того, я уверен, что информация, которую Каллипп выуживал за сценой или на банкетах, казалась аристократам и философам плодом его собственного прозрения, собственной логики. Что же до лести, к ней Дион достаточно привык: она встречала его повсюду.
А тем временем, одного года на третьих ролях Фетталу оказалось достаточно. Не прошло и трех лет со дня нашего знакомства, как я перевёл его на вторые; и не из любви к нему, просто лучше никого не было. Я часто чувствовал себя Арионом, вызвавшим дельфина песней своей. Вот всплыл он, посадил тебя верхом и помчался по морю, так что дух захватывает; и ты чувствуешь мощь его, и знаешь, что вот сейчас он о тебе думает, он с тобой нежен, но наступит момент, когда забудет обо всём кроме своей силы и грации, Аполлоном дарованной, — и прыгнет — или нырнёт в морскую синь, — и оставит тебя в воде, и придется тебе выплывать самому. Он был неизменно послушен. Когда ему удавалось переубедить меня, он восхищался нашей гармонией; и я уверен, что именно так он всё и видел. Если я настаивал на своей трактовке, он делал всё что мог, чтобы ее воплотить; верность его была безукоризненна… Но на каждом, кто задерживает посланца богов, лежит проклятье. Посреди ночи, когда луна освещала его лицо, погруженное в сон, я лежал и думал: он меня перерастёт, превзойдёт и оставит, а я буду любить его и тогда.
На пятый год Дионова изгнания война на Сицилии кончилась. Попросту зашла в тупик и закончилась вничью. Наверно, у карфагенян, которых все их соседи не слишком любят, возникли какие-то проблемы дома, в Африке. Как бы то ни было, притомились они; и заключили какой-то мир.
И в том же году, едва погода открыла морские пути, в Академию прибыл сицилийский посол с письмом от Дионисия. Тот умолял Платона вернуться в Сиракузы.
Как вы можете себе представить, Платон тотчас спросил, значит ли это, что и Диона возвращают. Посол ответил, что все эти вопросы без сомнения можно будет плодотворно обсудить во время пребывания Платона в Сиракузах. Платон с благодарностью отказался и вернулся к своим занятиям. По словам Спевсиппа, его тошнило от одной мысли о Сиракузах. А когда человеку под семьдесят, это не тот возраст, чтобы легко собираться в морские путешествия; с их черствой пищей, дрянной водой, жесткой постелью и вероятностью штормов. В такое время надо как-то и о теле заботиться, чтобы дух проявиться мог.
Платону мир принес неприятности, зато театральный народ сразу воспрянул и стал собираться на гастроли. Однако мне на Сицилию вовсе не хотелось, тем более раз Диона там нет. Тех «Вакханок» в Сиракузах я до сих пор переварить не мог. Так что мы с Фетталом подались на восток: играли в Эфесе, Лесбосе, Самосе, Галикарнасе и Милете, и объехали все главные города Родоса.
Старая коробка с маской ездила с нами, я ее никогда больше не оставлял дома. Но каждый раз, когда я вешал ее на стену, казалось, что лицо внутри говорит: «Никерат, отдай моё. Я всегда был тебе другом, однако не искушай меня.»
Выжали виноград; пришла зима; с вечеринок мы возвращались домой с факелами… Подошли Ленеи, потом Дионисии… В тот год я тоже венок выиграл.
А через два дня после праздника, теплым весенним вечером сидели мы на траве у реки, на одном плаще. На плакучей иве раскачивался и пел дрозд…
— Ты меня любишь как прежде? — спросил я.
— Что? — удивился он. — Нико, как ты можешь спрашивать такое? Что тебя заставило усомниться во мне?
Его без-вины-виноватый вид был невыносим.
— Дорогой мой, — возразил я, — нет у меня никаких сомнений, ты на Дионисиях всё доказал. Но от иных доказательств любовь просто гибнет, так что лучше без них. Надо тебе искать другую труппу.
Глаза у него стали, как у больного, услышавшего от врача то самое, что уже и сам знал. Он попытался было рассердиться, — лицо перекосилось, — но бросил эту затею и заговорил так, словно тема была поднята час назад:
— Нет, Нико, не получится; я этого не смогу. Ну как я могу уйти? Ведь мы же только и будем что расставаться, на полгода а то и больше. И потом, слишком рано. Сам подумай, ведь я еще не готов. — Он ведь не только со мной спорил; бог его тоже гнал, и я мог бы об этом догадаться. — Вот ты умеешь вытягивать из меня самое лучшее, что во мне есть. А кто еще сможет? Где еще смогу я играть по-настоящему?
— Отныне и впредь где угодно. И ты сам это знаешь. Назови мне хотя бы одного актера, ради которого ты стал бы так недоигрывать, как в этот раз.
— Но это ж нелепо! — возмутился он, с корнем выдирая траву. — Это же конкурс, у протагониста никто не крадет, уж такое-то вещи я знаю. Уверен, ты тоже этого никогда не делал.
— Не делал так, чтобы на меня потом пальцами показывали. Но и себя не прятал. Слушай, родной мой, ты же прекрасно меня понимаешь.
— Ладно. Давай скажем, я не хочу. Ради бога, Нико, что ты из меня делаешь? Всё что есть во мне я получил от тебя; я только брал все эти годы. А теперь, когда мне есть что дать, — ты не думаешь, что мне этого хочется? Но я и начать не успел, ты уже отказываешься; ну прямо зла не хватает!