Театр в Фигалее мало чем может похвастаться, но акустика там отличная. Ликующие клики раздались даже на самой вершине холма. Потом меня уверяли, что некоторые женщины приняли меня за настоящего Аполлона; теперь-то это меня не удивляет, я много чего насмотрелся во время сельских гастролей. А мужчины, хоть были не так наивны, всё равно решили, что это добрый знак. Они-то были уверены, что это слова из нашей пьесы так вовремя подоспели. Я слышал, как они взывали к богу, тесня олигархов.
Дальше по монологу сыны Эллады выходят в море; и мне страшно было, что это может всё испортить. Но я был уверен, что отец возмутился бы, подумав, что я растерял все слова из-за какой-то мелочи на гастролях; а кроме того, Демохар подо мной слал мне со сцены воздушные поцелуи и погонял: «Дальше! Дальше давай!» В результате, я погнал весь монолог; с бронзовыми клювами, протараненными бортами, изломанными веслами, горами трупов на берегах и воплями над водой. Время от времени я прерывался и играл дорийские марши, чтобы время протянуть.
Не помню уж, докуда я добрался, прежде чем олигархи исчезли из виду за гребнем холма. (Они бежали до самой Спарты, и остались там. Так им и надо.) А поскольку горожане кинулись их преследовать, я потерял большую часть своих зрителей. Но представление наше казалось уже завершено, поэтому я ввернул на прощанье еще цитату, на этот раз из Эврипида:
Потом я полез вниз и опять порвал рукав, на том же гвозде.
Вечером вся Фигалея праздновала. На агоре выставили громадный кратер, размером с оголовок колодца, полный бесплатного вина. Я оставил Демохара наслаждаться даром Диониса, — он это заслужил, — а сам пошел по городу. Люди то и дело спрашивали меня, кто это играл Аполлона; говорили, что этот человек, роста невероятного и осанистый, словно башня, будто с неба появился. На самом-то деле мне надо было в котурнах выходить, только обуваться оказалось некогда. Но это факт: можно заставить зрителей увидеть всё, что захочешь, если только сам в это поверишь.
Ламприя я не видел несколько часов; удивлялся, куда он мог деться. После узнал, что всё это время он просидел в нашем сарае, на корзине, спокойный как Судьба; ждал, что Мидий за своей одеждой придет.
Тот явился с готовой историей: он увидел, как напали на нескольких горожан, и бросился на выручку. Этот гнусный тип никогда никому не помогал; а платье Гармонии оказалось загублено, всё в дерьме из соседнего свинарника, слишком низкого, чтобы там можно было стоять.
Городской Совет попросил нас повторить «Кадма» на следующий день, чтобы победу отпраздновать. Мы это сделали с грандиозным успехом. Но когда дошла очередь до оплаты, нам сказали, что за первый спектакль причитается только половина, поскольку мы его не закончили. Меня до сих пор смех разбирает, когда вспоминаю физиономию Ламприя в тот момент. Ну а мне не на что было жаловаться: я играл Аполлона и Гармонию, а Мидий меня подменял, статистом.
Я уже говорил, что на гастролях может случиться что угодно. Во всяком случае, именно там я впервые стал третьим актером.
2
К двадцати шести годам я уже приобрел кое-какую известность в Афинах. В Пирее играл уже первые роли, да и в Городе отыграл несколько вторых, в победивших пьесах. Но в тех пьесах главные, большие роли были мужскими, для протагонистов; а самые лучшие мои — только женские. Тут очень легко было скатиться в типаж, тем паче, что отца моего все помнили; а когда речь заходила о больших женских ролях, то первым делом звали Теодора. Как это бывает у многих артистов, подошло время, когда мне надо было вырываться из рутины.
Чтобы попасть в список ведущих мужчин Городского Театра, надо было иметь в активе нечто большее, чем аплодисменты в Пирее. Конкуренция страшная была; в списках полно прежних победителей, которые со своими венками со счету сбились. Но состязания проводились и в других городах; и вот теперь стоило попробовать привезти домой парочку венков.
Мать моя умерла к тому времени. Я дал сестре достойное приданое и устроил ее; ничто больше меня в Афинах не держало; а я легок на подъем, как и большинство людей моей профессии. И по всем этим причинам, я вступил в компанию с Анаксием.
Сейчас-то он давно уже занимается только политикой. У него такой голос, такие жесты, что любое его выступление проходит на ура; но каждый соперник-оратор, кто хочет бросить в него камень, обвиняет его в том, что он актером был. Ну ладно, он выбрал себе компанию — и флаг ему в руки. Но — хоть ему вряд ли понравятся мои слова — в то время, о котором я рассказываю, он был очень многообещающим; и я всегда полагал, что слишком легко он сдался.
Он был постарше меня, уже за тридцать, и успел прославиться раздражительностью своей; но, если не наступать ему на мозоли, с ним можно было ужиться. Семья его была когда-то богата, но потеряла всё во время Великой Войны; землю свою они вернуть не смогли, и отец его работал управляющим. Так что Анаксий, при всем его таланте, актером стал только наполовину, по необходимости; а другая его половина мечтала о прежнем статусе. Братья-актеры меня поймут.
Из всех артистов, кого я знал, он единственный носил бороду. Как он терпел ее под маской, я себе и представить не могу; но даже летом он ее только подстригал. Он полагал, что борода придает ему некое достоинство; и на самом деле, выглядел он весьма представительно. Но моложе он не становился, а в список ведущих так и не попал, и это начинало его тревожить.
По нашему договору, нам предстояло по очереди быть протагонистом-постановщиком. Он любил величавые роли, вроде Агамемнона; но даже если выбор был за ним, он поручал мне первоклассную роль, требующую настоящей игры. Он был прекрасно воспитан и всегда держался на высоте. Случалось, что лезла из него напыщенность излишняя, но скаредным, подлым я его не видел ни разу; а это многого стоит на гастролях.
У нас был ангажемент в Коринфе, с новейшей пьесой Феодекта «Амазонки». Анаксий выбрал себе роль Тезея, а мне оставил Ипполиту, на мой взгляд гораздо более интересную. Геракла исполнял наш третий, Крантор. Никого другого мы просто не могли себе позволить, но это оказался хороший опытный актер, давно отказавшийся от больших амбиций, но ничуть не обиженный; и продолжавший работать в театре, потому что другой жизни он и представить себе не мог. Статистом у нас был молодой парнишка по имени Антемион, приятель Анаксия. Анаксий сравнивал его со статуей Праксителя. По крайней мере, в отношении головы это было вполне справедливо: мрамор да и только. А в остальном — был он безвредный, и делал всё что скажут. Я мог бы найти статиста и получше; но знал, что Анаксий без него обойтись не сможет; и потому молчал в тряпочку, чтобы не поссориться с самого начала.
Театр в Коринфе один из лучших в Греции. Там восемнадцать тысяч мест, но и в самом последнем ряду слышен каждый вздох актера. Сцена вращается безупречно, боковины выкатываются на смазанных колесах; там не увидишь, чтобы Клитемнестра в последней сцене «Агамемнона» появилась дергаясь и спотыкаясь, с парой подпрыгивающих трупов под ногами. Кран возносит тебя над Божьей Платформой так, словно ты действительно летишь, и опускает тебя легко, как перышко, точно на отмеченное место; и поднимает колесницу, с двумя крылатыми конями в натуральную величину и двумя актерами, без малейшего скрипа.
Наш спонсор, богатый, как все коринфяне; настолько, что у него золото из ушей текло; сам подобрал хор из самых прелестных мальчишек в городе, амазонок изображать. Всё свободное время я проводил с одним из них; это было ослепительное чудо, наполовину македонец, сероглазый, с темно-рыжими кудрями.