Анаксий был там просто счастлив: в Коринфе актеров приглашают в самые лучшие дома. Колесничих и борцов тоже приглашают, но этого я ему говорить не стал, чтобы не расстраивать. «До чего ж хорошо, — часто говорил он, — быть среди благородных людей и не слышать этих вечных театральных сплетен, полных тупой зависти.» Однако, театральный народ знает, кто что делает и кто чего стоит; так что зависть порой заменяет похвалу. Что до меня, я бы лучше сидел и пил с каким-нибудь отставным солдатом из Египта или Ионии, которому есть что порассказать; или толковал бы о гостиницах с торговцем-коробейником, знающим дорогу, чем делить трапезное ложе с богатым тупицей, полагающим, что его внимание должно тебя восхищать только потому, что у него три колесницы; не имеющим понятия о том, что хорошо и что плохо, пока судьи не подскажут ему, как нужно думать; для которого ты такое же украшение его трапезной, как персидский ковер, говорящая галка или обезьяна из Ливии, потому что в этом году ты в моде; да он еще всенепременно начнет рассказывать, как он чувствует поэзию в себе и как ему хотелось бы написать трагедию, если бы только дела не отнимали всё его драгоценное время. Всё что можно сказать в пользу такого хозяина — он нанимает-таки самых лучших гетер. Вообще-то, я прекрасно обхожусь и без женщин; но на таких вечеринках говорить больше не с кем, кроме них. Они на самом деле знают трагедии, начиная с текстов. В Коринфе очень скоро узнаёшь, где они сидят в театре; и все тонкие нюансы играешь только для них.
«Амазонки» одна из лучших пьес Теодекта, он за нее даже приз получил. Он специально приехал из Афин; и мы ему так понравились, что он ни слова не сказал о тех местах, где я слегка подправил его текст. Наш спонсор устроил победный пир, поистине коринфский; весь следующий день мы едва двигаться могли, и я прохлаждался со своим сероглазым македонцем в скалах под соснами, возле Перахоры. Жизнь актера полна встреч и расставаний; каждый раз сердце себе рвать — его не напасешься; но я был очень тронут, когда он подарил мне ожерелье из синих камней для защиты от сглаза. Оно до сих пор у меня.
Следующий наш ангажемент был в Дельфах.
Анаксий был полон великих планов. С каждым годом, по мере того как уходили его театральные надежды, он всё больше интересовался политикой, как бы разведку вёл; и слух об этом спектакле дошел до него издалека. Пьесу ставили вне каких-то фестивалей не просто так, а чтобы развлечь делегатов мирной конференции. Дело очень серьезное.
Да, хоть какой-нибудь мир не помешал бы; а то у артистов уже несколько лет проблемы были. Попробуй поехать куда-нибудь, когда то спартанцы идут на Фивы, то фиванцы идут на Спарту. Поначалу все были за фиванцев. Но после их многих побед — в Афинах проснулась старинная соседская зависть, и теперь у нас был союз со Спартой. Вероятно, союз этот был вполне целесообразен, но меня от него тошнило; вот такие вещи и заставляют людей вроде меня оставлять политику демагогам. Единственное, что было хорошо в нашем союзе, — эти тупомордые забияки, обратившись к нам за помощью, расписались в том, что навсегда скатились к третьим ролям, а о первых больше и не мечтают. Они считались непобедимыми только потому, что военная подготовка не прекращалась у них от колыбели до могилы; но Великая Война длилась так долго, что и остальным грекам пришлось приобрести профессиональный опыт, хоть и против воли. К концу войны стало уже очень много таких, кто с оружием обращался с самого детства, а ничего другого попросту не умел. И тогда, как и безработные актеры, они начали гастролировать. Разных войн было почти столько же, сколько драматических фестивалей; и везде нужны были статисты.
Прежде аркадяне довольствовались тем, что дрались в разных местах наемниками, за чужие деньги. Но как только Спарта потерпела поражение, они тут же решили показать, кто в курятнике главный; уже за свой собственный счет. И теперь, стоило дорогам подсохнуть, весь Пелопоннес наполнялся дымом и войсками.
Но большинство других городов были сыты по горло, потому и возникла эта мирная конференция в Дельфах. Анаксий уверял меня, что конференцию закулисно поддерживали некие мощные державы вообще вне пределов Эллады. Они раскусили, как хороши греческие наемники; очень тяжко переживали напрасную гибель этих наемников, сражавшихся за дома свои; и хотели снова увидеть их на свободном рынке.
Анаксий хорошо разбирался в интригах. Я старался уследить за его мыслью, но не получалось у меня. Мы только что добрались морем до Итеи и теперь тащились на мулах вверх по извилистой дороге в долине Плейста, вдоль реки, в тени оливковых рощ. Иногда деревья расступались, и высоко над нами становились видны Дельфы, крошечные на фоне громадного Парнаса и сверкавшие, словно жемчужина.
Было тепло, земля под оливами расцвечена солнечными пятнами, и непрерывно слышался шум реки, бежавшей к морю. А время от времени, раскачивая ветви деревьев, налетал ветер с гор и приносил другой воздух, пронзительно-чистый и холодный. У меня от него шею знобило; так у собаки нос дергается, еще до того как та поймет, почему. Но в Коринфе Анаксий крутился, как белка, собирая информацию свою, и теперь был вовсе не склонен терпеть, что я без толку по сторонам глазею. Он не умолкал. Даже Фараон Египта и Великий Царь обязательно пришлют своих агентов.
— Удачи им, — сказал я. — По крайней мере в мирное время у греков будет выбор, воевать или дома побыть.
Анаксий прокашлялся и огляделся вокруг; предосторожность совершенно излишняя, поскольку кроме мулов нас никто не слышал. Антемиону стало скучно с нами, и он отстал, чтобы докучать Крантору.
— А еще говорят, что будет даже представитель Дионисия Сиракузского, неофициально разумеется.
Я так шлепнул себя по ноге, что мул мой перепугался и чуть меня не скинул. Эти слова меня разбудили.
— Псы египетские! — говорю. — Только представитель? Ты точно знаешь? А может он и сам приедет; мы бы хоть посмотрели на него!
Анаксий нахмурился и щелкнул языком, расслышав в моем голосе издевку. Ведь мы с ним говорили не о ком-нибудь — о самом знаменитом в мире спонсоре.
— Сам он конечно не приедет. Он выходит из дому только на войну, когда его армия при нем. Так и подкупить ее невозможно, и под рукой она; на случай если в Сиракузах какой-нибудь заговор прорежется у него за спиной. Он не продержался бы у власти сорок лет, да еще на Сицилии, если бы не был одним из прозорливейших людей нашего времени. Но с другой стороны, его представитель вполне может оказаться кем-нибудь из самых высокопоставленных людей при дворе, кому поручат и таланты поискать…
Эту мысль я прочитал в глазах у него даже раньше, чем он ее высказал; его торжественная серьезность была мне смешна.
— Это без меня, — говорю. — А то вдруг ему захочется нам свои оды почитать, как это с поэтом Филоксеном случилось. Знаешь, нет? Он попросил Филоксена оценить оду, ну тот и оценил… И на неделю в карьер попал, в каменоломню, чтобы вкус свой подправить. Через неделю его простили и пригласили на ужин. Но когда он увидел, что Дионисий снова свитки свои разворачивает, то подозвал свою стражу — в ладоши хлопнул — и говорит: «Пошли обратно в карьер!»
Надо признаться, что я услышал эту историю, еще когда пешком под стол ходил. Филоксен на ней лет двадцать отобедал в гостях, постоянно ее совершенствуя. А сочинил он ее, скорее всего, по дороге домой; после того как превознес гостеприимство хозяина своего, провозгласив его вторым Пиндаром. Но история на самом деле хороша была, не пропадать же ей.
— А про софиста того знаешь? — продолжал я. — Ну еще школа у него своя. Знаешь, как какой-то родич Дионисия, молодой еще, влюбился в того софиста и в Сиракузы его притащил? Тот парнишка надеялся, что его ученый друг сумеет вдруг из тирана второго Солона сделать. До чего же трогательна первая любовь!.. Но стоило тому профессору чуть пошире рот раскрыть, так его не только из Сиракуз вышвырнули, но еще и на эгинский корабль посадили; а в Эгине только что приняли закон, что любой афинянин на их территории немедленно обращается в рабство. Так ученым друзьям пришлось его на невольничьем рынке выкупать. Забыл, как его зовут.