Она произнесла фразу таким тоном, будто гоэта лично подписала приговор незадачливому врачу.
- Судят? - удивилась Эллина. - За что? Он ведь не убийца.
- За связь с тёмными и незаконную врачебную деятельность.
Гоэта понимающе кивнула и промолчала.
Закон предусматривал суровое наказание за подобные вещи. И лучше бы мэтр Варрон прерывал беременность сам, чем словом обмолвился с тёмным магом! Эллина на собственной шкуре испытала когда-то всю прелесть ответственности за подобное общение.
Кое-как разговорив госпожу Бран, гоэта выяснила, врач станет "вторым" блюдом для судьи. Свод законов сулил ему от восьми до десяти лет за решёткой. А ведь был ещё побег - отягчающее обстоятельство...
Пока свидетели терпеливо дожидались звёздного часа, в зале заседаний жизнь текла своим чередом.
Зрители заполнили все свободные места, забились даже на галёрку, откуда за процессом обычно наблюдали служащие. Но в этот раз судебные приставы, писцы и прочая братия неплохо заработали на продаже права хоть издали взглянуть на "зеркального душегуба" - Матео Цинглина Хаатера.
Обвиняемый полусидел-полулежал в клетке, скованный по рукам и ногам. Оборванный, небритый, он исподлобья смотрел на конвоиров.
Сейчас Хаатеру стало немного лучше: первые заседания он лежал, не в силах пошевелиться. А теперь мог двигаться и разговаривать.
Судью, впрочем, физическое состояние обвиняемого не волновало: от того требовалось всего лишь не умереть раньше времени.
Чтобы не упасть, Хаатер держался руками за прутья, но пальцы временами разжимались, и он сползал на лавку.
Взгляд потух; периодически обвиняемого сотрясал приступ кашля: в одиночной камере было сыро. И темно, поэтому яркий дневной и свечной свет резал глаза.
Его привезли в той же одежде, в которой задержали - грязной, со следами крови: правила судебного распорядка запрещали носить арестантскою робу не осуждённым.
Нанесённая Брагоньером на кладбище рана никак не заживала: сказывались пытки. Однако, вопреки сложившемуся убеждению о дурном отношении к узникам, Хаатера регулярно сматривал врач и даже делал перевязки. А всяческие истязания закончились сразу после чистосердечного признания.
На прошлом заседании Хаатер сполна испил горечь предательства. Он смотрел на господина Диюна и не мог понять, как этот недоумок, марионетка, смел лгать. Ничтожество!
Хаатер всегда презрительно относился к "ученику", выбрав его из прочих за полное отсутствие ума. Такому легко внушить нужную мысль, которую он воспримет, как свою. Так и случилось: Диюн с радостью подставился под удар, возомнив себя великим проповедником Сораты. Ему, а не Хаатеру, надлежало умереть - подобные люди, по мнению убийцы, тоже были не достойны жить. Напыщенные пустозвоны, чванливые, переполненные собственной значимостью мыльные пузыри, которыми может манипулировать любой мальчишка.
Каждый раз уходя от Диюна, Хаатер испытывал чувство гадливости. Почти такой же, при виде своих жертв. Дураков он считал ошибкой богов.
А теперь этот гадёныш вместо благодарности за то, что его разума коснулась крупица истины, откровенно лжесвидетельствовал.
Пару раз Хаатер не выдержал и назвал его мразью. Но Диюн и тут сделал вид, будто это сказано не ему, а кому-то третьему, о чём тут же поспешил сообщить судье:
- Не обращайте внимания, ваша честь, господина Хаатера в заблуждение ввели. Оболгал меня кто-то, вот он и ругается. А так мы друзья, а друзья иногда друг дружку треплют. Цинглин, я не сержусь, понимаю, вы шутите. А знает ли ваша честь, что Цинглин на самом деле не Хаатер и очень уважаемый человек?
Господин Диюн разболтал всё: и что видел, и что не видел. Казалось, ему без разницы, о чём говорить, лишь бы говорить и остаться "белым и пушистым".
Писарь устал записывать бесконечный поток слов о Хаатере, жизни свидетеля, его соседях и даже государственном устройстве, на огрехи в управлении которым, пользуясь случаем, поспешил указать Диюн. В частности, его беспокоила стража и Следственное управление, которое якобы легко обмануть. И он, господин Диюн, готов был поделиться знанием с другими и дать совет, как всё исправить.