— Я не хочу вас здесь видеть. Убирайтесь. Оба!
— Но…
— Вон!
Она не повышала голоса и не двигала головой.
Марукакис посмотрел на Латимера, пожал плечами и встал. Латимер последовал его примеру.
Превеза мрачно взглянула на них.
— Сядьте, — резко сказала она. — Мне не нужны сцены.
Они сели.
— Тогда объясните нам, мадам, — язвительно заметил Марукакис, — как мы можем отсюда убраться, не вставая со стульев.
Правой рукой она схватилась за ножку бокала, и в какой-то момент Латимеру пришла мысль, что она намерена разбить его о голову грека. Потом ее пальцы расслабились, и она что-то сказала по-гречески — так быстро, что Латимер не смог ничего разобрать.
Марукакис покачал головой.
— Нет, он не связан с полицией, — услышал Латимер его ответ. — Он пишет книги и пытается кое-что разузнать.
— Зачем?
— Простое любопытство. Месяц или два назад он видел мертвое тело Димитриоса Макропулоса в Стамбуле и заинтересовался им.
Превеза развернулась к Латимеру и порывисто схватила его за рукав:
— Он мертв? Вы уверены, что он мертв? Вы правда видели его тело?
Писатель утвердительно кивнул.
Мадам вела себя так, словно он доктор, который спустился по лестнице, чтобы сообщить, что все кончено.
— Его закололи ножом и бросили в море, — добавил Латимер и мысленно ругнул себя за бестактность.
В ее глазах появилось чувство, которое он не мог распознать. Возможно, она любила его, по-своему. Проза жизни! Сейчас польются слезы.
Но слез не было. Вместо этого она спросила:
— У него были при себе деньги?
Медленно, ничего не понимая, Латимер покачал головой.
— Merde![12] — выругалась она. — Этот сын больного верблюда должен был мне тысячу французских франков. Теперь я их никогда не увижу. Salop![13] Убирайтесь, оба, пока я вас не вышвырнула!
Латимер и Марукакис покинули «Святую Деву Марию» около половины четвертого.
До этого они провели два часа в личном кабинете мадам Превезы, комнате, заполненной цветами и уставленной мебелью. Завернутое в шелковую белую шаль с бахромой великолепное фортепиано орехового дерева, по углам которого были нарисованы пером птицы. Безделушки, наваленные на маленьких столиках, куча кресел, коричневая пальма в бамбуковой кадке, кушетка и огромный письменный стол красного дуба с убирающейся крышкой. Она провела их к себе, минуя занавешенную дверь, один лестничный пролет и тускло освещенный коридор с пронумерованными дверями по обе стороны. Витавший там запах напомнил Латимеру дорогой дом престарелых в часы посещения.
Приглашения он не ожидал. Но сразу же после приказа убраться мадам сменила гнев на милость, взгрустнула и принесла извинения. Тысяча франков все-таки тысяча франков, и теперь она их никогда не увидит. Ее глаза наполнились слезами. Латимер не мог этого понять, ведь деньги у нее заняли в 1923 году. Нельзя же всерьез верить, что их вернут спустя пятнадцать лет. Возможно, где-то в глубине своего сердца мадам Превеза лелеяла романтическую иллюзию, что однажды Димитриос осыплет ее тысячей франков, как лепестками роз. Сказочный поступок!
Известие Латимера вдребезги разбило иллюзию, и, когда поутих гнев, она поняла, что ей нужно сочувствие. И уже забыта была их просьба рассказать о Димитриосе. Гонцы с дурной вестью должны знать, насколько дурную весть они принесли. Она прощалась с легендой, и ей требовались зрители — зрители, которые смогли бы понять, какой глупой, но щедрой женщиной она была. Мадам также предложила им напитки за счет заведения.
Пока она искала что-то в столе, они уселись рядом на кушетке. Из отделения для бумаг Превеза извлекла маленькую записную книжку с загнутыми уголками страниц. Страницы зашелестели под ее пальцами.
— Пятнадцатого февраля 1923 года, — вдруг произнесла она.
Потом щелчком захлопнула записную книжку и подняла глаза, призывая небо в свидетели.
— В тот день Димитриос попросил у меня тысячу франков и пообещал, что вернет. Я сделала одолжение, дала ему денег. Я не стала закатывать сцен, терпеть их не могу, а просто заняла. А он через несколько недель обещал возвратить мне долг. Сказал, что достанет кучу денег. Деньги он достал, но мою тысячу франков не вернул. И это после всего, что я для него сделала!
Я помогла этому человеку подняться с самого дна, месье. Стоял декабрь. Господи, как же было холодно! В восточных районах люди умирали быстрее, чем если бы их расстреливали из пулемета. Понимаете, в то время я не имела, как сейчас, своего дела. Конечно, тогда я была молода. Меня часто просили позировать для фотографий. Одна мне очень нравилась. На мне простая драпировка из белого шифона, прихваченная поясом на талии, и венок из маленьких белых цветов. В правой руке, которая опиралась на прелестную белую колонну, я держала красную розу. Ее печатали на почтовых открытках pour les amoureux,[14] а фотограф подкрасил розу и внизу открытки добавил миленькое стихотворение.