Все эти люди, включая моего брата, были абонентами одной телефонной линии. На протяжении трех часов кто-нибудь из этих женщин звонил кому-нибудь другому без всякого перерыва, до самого ужина, и все на линии были оповещены о моем приезде, а поскольку каждая прибавляла какую-то свою информацию, все они узнали, кто я такой, и верно угадали цель моего пребывания в доме брата. Все это, вероятно, было достаточно естественным для столь уединенной местности, где самое незначительное событие становится предметом глубочайшей озабоченности для людей, которым больше нечем занять свое внимание. Но в этом пожаре слухов и домыслов, перекидывавшемся с одного дома на другой по телефонному проводу, более всего беспокоила некая подкладка страха, безошибочно узнаваемая во всем. Было ясно, что моего двоюродного брата Абеля Харропа остерегались по какой-то причине, связанной с этим невероятным страхом перед ним лично и перед тем, чем он занимался. Отрезвляла лишь мысль, что из столь примитивного страха весьма легко может возникнуть решение просто уничтожить его источник. Я знал, что сломить упрямую подозрительность соседей будет нелегкой задачей, но был полон решимости сделать это. В тот вечер я лег спать рано, но совершенно не принял во внимание трудностей засыпания в новой обстановке. Там, где я ожидал ничем не нарушаемой тишины, я столкнулся с какофонией звуков, которые обволакивали весь дом и обрушивались на меня, просто сводя с ума. Все началось через полчаса после захода солнца, в сумерках, когда я услышал такую громкую перекличку козодоев, какой никогда прежде мне слышать не доводилось: сначала первая птица минут пять или около того кричала в одиночку, через полчаса кричало уже птиц двадцать, а через час число этих козодоев, казалось, выросло до сотни. Более того, рельеф Распадка был таким, что холмы по одну сторону отражали звук с другой стороны, исотня птичьих голосов, таким образом, вскоре просто удвоилась, а интенсивность звука варьировалась от требовательного визга, поднимавшегося со взрывной силой прямо из-под моего окна, до слабого шепота, эхом доносившегося с одного из двух дальних концов долины. Зная немного повадки козодоев, я в полной мере рассчитывал, что их крики прекратятся где-то в течение часа и возобновятся сразу перед зарей. В этом как раз я и ошибался. Птицы не только кричали беспрерывно всю ночь напролет, но, насколько я понял, большое количество их просто слетелось из лесов и расселось на крыше дома, на сараях и прямо на земле вокруг, подняв при этом такой оглушительный шум, что я был совершенно не способен заснуть до самой зари, когда, одна за другой, птицы начали замолкать и улетать прочь.
Я понял, что недолго смогу противостоять этой изматывающей все нервы какофонии птичьего пения.
Не проспал я и часа, как меня, все так же совершенно измученного, поднял телефонный звонок. Я встал и снял трубку, недоумевая, что понадобилось от меня в такую рань и кто это вообще звонит. Я промычал в трубку сонное "алло".
— Харроп?
— Да, это Дэн Харроп, — ответил я.
— Мне тебе надо кое-что сказать. Ты слушаешь?
— Кто это? — спросил я.
— Слушай меня, Харроп. Если ты хочешь себе добра, убирайся отсюда — и чем скорее, тем лучше!
Прежде, чем я смог выразить свое изумление, трубку на том конце положили. Я все еще был чуть-чуть не в себе от недосыпа. Немного постояв, и я положил трубку. Голос мужской, грубый и старый. Определенно, кто-то из соседей: телефон звонил так, только когда номер набирал кто-нибудь из местных, а не с коммутатора.
Я уже был на полпути к своей импровизированной постели в гостиной, когда аппарат затрезвонил снова. Хоть на этот раз звонили и не мне, я быстро вернулся. На часах было шесть тридцать, и солнце только что вышло из-за холма. Эмма Уотли звонила Лавинии Хоу.