Какой ошибкой была вся моя жизнь, мне стало ясно по прибытии на вокзал Вюлишхайма; если точнее, в момент, когда я увидел эту закопченную палатку-гриль, во мне вдруг проснулось что-то вроде «чувства родины». И когда я шагал вверх по склону, минуя наглухо отгороженные от улицы частные домики, своими металлическими рамами напоминающие особо охраняемые объекты за какой-нибудь занавеской — решеткой? — по временам возникала фигура одного из пожизненно приговоренных… — на секунду у меня и впрямь мелькнуло слабое, невнятное ощущение, что я возвращаюсь «домой».
Шикеданц подкараулил меня во дворе замка. Немудрено — из своего кухонного окна он, комендант этого бастиона, мог своевременно обнаруживать приближение вражеских войск. Короткое, дружелюбное приветствие. Мирабель[15] в саду замка уже переспела; я в любое время могу пойти и нарвать ее. Спасибо.
Сам он, пока мы говорили, то и дело закладывал себе в рот один из желтых матовых шариков, при этом на все лады гримасничал, поедая мякоть, затем быстрым движением снимал со своих губ осиротевшую косточку.
Мимо пробежали двое детей. Внучата. Дочь тоже приехала навестить — Урсула. Она поздоровалась со мной, мы немного поговорили о погоде и прочих тому подобных материях.
Вот они, все три поколения Шикеданцев, одновременно, заметил я. Как отчетливо у дочери, в отличие от внуков, прослеживались черты лица Шикеданца! Как будто с возрастом кровь племени начинала заявлять о своих правах. Может, дочь ненадолго и сделала себе легкомысленную прическу, чтобы отдать пару лет юношеским порывам и жизненным планам, — и все, все должно было сложиться иначе… Но племя созывало своих людей. Время собираться вместе, время выступать в поход. Сквозь столетия, ступая гусиным шагом, ко входу в галерею предков — галерею похожих лиц.
Интересно, а Лафатер когда-нибудь писал о схожести членов семьи? Открытый вопрос, над которым стоило поразмыслить.
Я все еще сидел в кресле, когда зазвонил телефон. Я перегнулся вбок, чтобы достать кончиками пальцев до телефонной трубки.
Это был Хафкемайер! Я едва не упал.
— Алло, — сказал я.
— Ну вот, решил хоть узнать, дошел ли до вас мой факс.
— Да, я только приехал.
— М-м-м. Ну и как?
— Ну, как вам сказать…
— Не поймите меня превратно, но вся эта история, а вернее, то, как вы ее толкуете, — не знаю… Это… как бы получше объяснить… Все это просто на порядок мельче того, что мне нужно. Телеспектакль. А Лафатер у вас что-то вроде кулис — на самом заднем плане.
Я сделал пометку: «На самом заднем плане…»
— Вы еще здесь?
— Да, разумеется.
— Я считаю, нам тут просто требуется больше пространства. Боже мой: Лафатер! Подумайте только! Великий безумец! Прославленный гуру! Странствующий проповедник! Тут есть на что опереться! Восемнадцатое столетие. Там должны ездить экипажи… И головы, я хочу видеть головы! Лица!
Я нарисовал на бумаге маленькие луновидные личики: похоже, будто Хафкемайер решил погрузить меня в трудотерапию.
— Скажите-ка мне, ведь Лафатер, он каким-то образом и с Гёте был знаком, не так ли?
— Нуда, был. Но вводить его так уж конкретно я не собирался, чтобы не превратить все это в костюмный…
— Ладно, я не против. Значит, Гёте побоку. Вы делаете особый акцент на Энслине, и это не так уж плохо. Все ведь — надеюсь, тут мы друг друга понимаем — не должно быть прямолинейно, напротив.
«Напротив», пометил я.
— Так вот, просто чтобы дать вам небольшой пример: вы пишете о художниках, о портретах. Скрупулезно и ярко. Даже очень ярко. Колорит эпохи. Но пока это лишь баловство, я еще не вижу художника. И красивой женщины…
— Так значит, женщины нужны? — уточнил я.
— Ну конечно, как же без них! Только прошу вас, не надо ложного платонизма! Рано или поздно должно ведь дойти и до дела. Должен прозвенеть звонок, иначе… Тут Хафкемайер застонал.
— Понимаю, — сказал я. — То есть побольше фильма. И особо не приукрашивать действие историями о привидениях.
— М-м-м… Примерно так, — отозвался Хафкемайер. — Хотя приукрашивание — отнюдь не главное, в чем я бы вас упрекнул.
«Приукрашивание — замечаний нет…», — задумчиво пометил я.
Мы договорились, что в ближайшие недели я пошлю ему новый вариант.
— Итак, на сегодня, пожалуй: over![16] — сказал Хафкемайер.
— Eiei, Sir.[17]
Все это было бесполезно; я бросил пальто на спинку стула и принялся убираться в комнате. Курятник — это ведь не означает свинарник! Кроме того, я не знал, исследовал ли Шикеданц со своим неисчерпаемым резервуаром ключей мои апартаменты, пока меня здесь не было.
Для начала я решил расчистить себе рабочее место на письменном столе. Я разорвал все листки и черновые наброски, напоминавшие о старом варианте сценария, и их клочки прошлогодним снегом посыпались в мусорную корзину.
Затем просмотрел всю почту, пришедшую за то время, пока я был в разъездах. Нашел экземпляр «Южногерманского ежемесячника». Бандероль. Несколько писем.
Мои «Размышления о времени» — и это, на мой взгляд, было уже чересчур! — родились на свет под незримым, но существенным влиянием Магды Сцабо. Теперь я снова об этом вспомнил: в последний момент, когда уже ничто, хоть убей, не лезло в голову, я просто-напросто воспользовался парочкой мыслей, которые крутились у меня в голове после разговора в ресторане, у цюрихского китайца.
«Эпоха новой непосредственности наступила!»
Таким громогласным заголовком начиналась статья.
Внешние признаки этой эры — появление невербальных форм взаимопонимания: символов, знаков. Возрождение древнего дикаря в мире современной техники — вот что мы можем сейчас наблюдать. На высшей ступени развития возрождается стародавняя непосредственность, безжалостно обрекавшая наших мохнатых предков на узкий овал лица. Изобретение орудий труда и ходьба на двух ногах разорвали этот порочный круг. А поскольку теперь — такова уж человеческая природа — остается лишь произнести заклинание, и пусть метла метет сама[18] — в основном из-за набирающей обороты автоматизации инструменты становятся «самостоятельными», мы более не прикасаемся к ним.
Бесценные звенья, которым мы обязаны нашей просвещенностью (просвещенность — дистанция, ее отсутствие — утрата дистанции!), исчезают, и мы опускаемся вниз, к прежнему уровню развития. Вновь дают о себе знать синдромы неандертальцев: тупая рассеянность, чувство предоставленности самому себе, дезориентация…
Таков был мой маленький апокалиптический сценарий на ближайшую сотню лет. Журнал я отложил в сторону. Так же, как и запоздавшую рецензию на «Кочевников расставаний». Вдохновенно порхая, она вылетела мне навстречу из вскрытого конверта. Прочитав название «Отбросы утопии», я неожиданно застыл. Мне это было знакомо, только вот не помнил откуда — пока подпись не прочел: Ганс Гефлер. Ах, ну как же! Привет от моего доброго старого 007!
В общем и целом все оказалось совсем не так ужасно, как того следовало ожидать. По какой-то причине Гефлер обошелся со мной достаточно мягко.
Однако я был не в настроении во все это углубляться, благо меня еще ждала бандероль.
Я вскрыл ее — и вот вам, сюрприз дня! Как долго я искал эту вещь, и наконец держу ее в руках: «Гений сердца», написанный Мари Лафатер-Сломан. Старая, то и дело цитируемая биография Лафатера. (Счет я тут же отложил для Хафкемайера.)
Кстати, Хафкемайер был прав: действие подобного фильма не могло разворачиваться в полнейшем вакууме, исключительно в призрачном мире ученых диспутов и их идей. Рано или поздно должна появиться конкретика, материал — лица, ситуации, повороты камеры!
Я лихорадочно листал страницы, надеясь найти следы моего Энслина. Среди событий, датированных годом 1779-м — в связи со своим назначением в храме Святого Петра, Лафатер как раз переселился из дома на Шпигельгассе в дом настоятеля «Реблаубе»[19] на другом конце Лиммата, — мне попался на глаза любопытнейший курьез.