Если же он откажется поднять его с земли, отвергнет его, новорожденного по старинному обычаю выбросят на улицу, где он не доживет до утра. Если, конечно, его не подберет торговец живым товаром, чтобы вырастить и продать в школу гладиаторов или на галеры Кипра.
Гней Домиций склонился над ребенком, внимательно оглядел его и наконец поднял с земли.
Только тогда гости разразились радостными криками: ведь только с этого момента он считался родившимся.
– Поздравляю тебя, старый друг! – проговорил Марк Криспин и протянул Гнею Домицию кубок, наполненный фалернским. – Наконец-то ты стал вполне взрослым человеком!
Криспин шутил: Гней Домиций был далеко не молод, почти на тридцать лет старше своей жены. Но в этой шутке была и доля правды: ведь только с рождением ребенка римлянин считался вполне взрослым.
– Однако ты не очень-то рад рождению первенца! – воскликнул Марций Варрон. – Лицо у тебя кислое, как будто ты пьешь не божественный фалерн, а дешевое вино с каменистых виноградников Тибуртина!
– Не вижу особой причины для радости, – желчно ответил ему хозяин. – От меня и Агриппины не может родиться ничего, кроме горя и ужаса для человечества.
Гости затихли: тихие слова Гнея Домиция невольно повергли их в трепет.
Впрочем, все знали, что он не любит свою жену, внучку Божественного Августа и сестру нынешнего императора Гая Юлия Цезаря Германика, а если попросту – Гая Калигулы, ведь женился он на ней только по приказу покойного Тиберия.
Гней Кальпурний, известный своим злым языком, вполголоса сказал своему соседу:
– И вообще – кто знает, кого родила Агриппина: сына или племянника?
Он говорил вполголоса, но, как назло, в эту минуту в триклинии наступила тишина, и его слова услышали все, включая хозяина.
Гней Домиций помрачнел.
Агриппина проводила слишком много времени со своим братом, императором, и злые языки говорили, что Калигулу связывают с ней и с их сестрой Друзиллой кровосмесительные отношения.
Но такие сплетни подпадают под закон об оскорблении величия, и Гней Домиций не поощрял опасных разговоров у себя дома. Он хлопнул в ладоши, и рабы вынесли полупустые блюда и чаши с вином, показывая тем самым, что пир подошел к концу.
Тем временем в спальне Агриппины молодая женщина, измученная родами, полулежала на высоких подушках, напряженно вглядываясь в дверной проем.
Волосы ее слиплись от пота, грудь высоко вздымалась, но она не могла расслабиться и заснуть.
Она кого-то ждала.
В спальню вошла старая рабыня с ребенком на руках. Поднеся младенца к матери, она почтительно поклонилась и торжественно проговорила:
– Господин поднял ребенка с земли! Он признал его своим законным сыном!
– Еще бы не признал! – губы Агриппины скривились в едкой улыбке. – Если бы он посмел – брат велел бы его казнить!
Она мельком взглянула на крошечное красное существо и велела отнести младенца к кормилице.
И в этот момент на пороге спальни появилась фигура, закутанная в черное покрывало.
– Наконец-то! – воскликнула Агриппина и приподнялась на локте. – Ты заставляешь себя ждать!
Черное покрывало откинулось, открыв женское лицо с глубокими черными глазами, с густыми бровями, похожими на крупных гусениц, и жесткой складкой возле губ.
– Я боялась встретить возле твоего дома прохожих, госпожа! – проговорила женщина глубоким сильным голосом. – Сама знаешь, ни к чему, чтобы по городу поползли слухи.
– Слухи, слухи… этот город только и живет слухами и сплетнями о знатных и могущественных людях! Впрочем, это неважно, – Агриппина нетерпеливо махнула рукой и уставилась на гостью. – Ты пришла. Говори же: что ждет в жизни моего сына?
– Слушаю и повинуюсь, – гостья низко поклонилась, оглянулась, хлопнула в ладоши – и в комнату вошла чернокожая рабыня с тяжелым мешком.
Ночная гостья Агриппины была предсказательницей Сатурниной, о которой по всему Риму ходили мрачные слухи. Говорили, что она поклоняется то ли Молоху, кровавому богу поверженного Карфагена, то ли какому-то столь же мрачному восточному божеству. Впрочем, эти слухи ничуть не мешали популярности Сатурнины, поскольку ее предсказания сбывались на удивление часто.