Когда городские старшины наконец вышли на балкон ратуши, серьезные и как-то вмиг постаревшие, смех и разговоры сразу утихли. Глашатаю не пришлось бить в колокол и даже кричать. Известие было выслушано в гробовом молчании.
В Бристоле чума. Глостерцы, чтобы спасти себя, заперли ворота. Никого не впускают, никого не выпускают. Селения вдоль реки последовали примеру Глостера. Пока мы все смотрели на юг, беда подобралась к нам с запада. Она расползалась в глубь страны.
Когда народ немного опомнился, никто не выразил удивления, что в Бристоле моровая язва. Это порт, туда рано или поздно должен был прийти зараженный корабль. Кроме того, именно бристольское судно завезло болезнь в Англию; была своя справедливость в том, что теперь несчастье постигло и сам город. Всех изумило другое: что Глостер запер ворота. Большой торговый город замуровался заживо. Из страха перед чумой горожане обрекли себя на разорение, даже на голод. Те, кто остался в стенах, заперты, как в тюрьме, те, кто имел несчастье оказаться в это время вне города, не попадут к своим близким, пока не кончится мор. Если глостерцы испуганы, что зараза так быстро доберется к ним из Бристоля, то с какой же скоростью она распространяется?
Еще до того, как городской совет объявил о закрытии ярмарки, весь пришлый люд решил двинуться на север и на восток. Это было как будто в море растет исполинская волна: в первый миг народ смотрит, оторопев, но волна приближается, и все несутся сломя голову вверх по склону. Только никакая высота не спасла бы от этой гибельной волны. Не было безопасного места: оставалось лишь бежать в надежде, что случится чудо и смертоносный вал остановится раньше, чем накроет нас с головой.
Нелегко оказалось выбраться из города в тот день; как ни хотелось местным жителям от нас избавиться, а нам — унести ноги, в крепостной стене было всего трое ворот. Купцы и мелкие торговцы, начавшие прибывать тонкой струйкой за неделю до ярмарки, теперь стремились выйти и выехать одновременно. Лишь немногие избрали южную и восточную дороги — редкие смельчаки, у которых в тех краях остались жены и дети. Если не считать их, все и вся — фургоны, телеги, люди, коровы, овцы, гуси, свиньи и лошади — ринулись в единственные оставшиеся ворота. Дорога, и без того раскисшая от дождя, под колесами и копытами быстро превратилась в сплошное месиво; через каждые несколько ярдов путь преграждали застрявшие телеги и скот.
Мы с Родриго и Жофре почти сразу свернули на известную мне тропу к другой дороге, идущей в обход города, и таким образом избежали давки. Дорога эта, хотя достаточно широка для телег, в последние годы оказалась почти заброшена, поскольку она спускается в ложбину и в дождливое время года часто бывает затоплена. Ни один возчик или погонщик скота не сунется на нее, кроме как в летнюю сушь; осенью, зимою и летом там можно было встретить разве что пеших или верховых.
Мы так долго выбирались из города, что на дорогу вышли уже в сумерках и шагали молча, глядя себе под ноги, чтобы не поскользнуться. Одежда промокла, башмаки, облепленные тяжелой грязью, тянули вниз, как кандалы. Дождь выстукивал покаянный псалом, словно мы — осужденные, бредущие на казнь. Других путников на дороге не было, и хотелось верить, что и не появится, — много недобрых людей бродит проселками с наступлением темноты. Да и не только людей, а и кое-кого похуже. У меня не было ни малейшего желания сводить с ними знакомство.
И тут, за поворотом, мы увидели впереди одинокий фургон. Он сильно накренился, увязнув колесом в заполненной водой колее. И повозку, и владельца трудно было не узнать даже в сумерках. Великий Зофиил, по щиколотку в вязкой жиже, силился плечом приподнять кузов и одновременно толкнуть его вперед. Однако грязь засосала колесо и не хотела выпускать. Лошадь давно бросила попытки вытянуть фургон. Она стояла между оглоблями и тянулась мордой к единственному кустику травы, торчащему из жидкой глины. Повести ее было некому, а на крики и брань Зофиила она не обращала внимания.