Эта горстка пьянчуг, не потрудившихся даже почистить мечи, не ждала сопротивления. Сначала я услышала крики слуг и грохот мебели, затем раздались детские вопли. Я понимала, что слуги не станут сражаться, если некому будет стать во главе защитников замка. Могла ли я позволить шотландскому сброду одержать верх? Ноги подкашивались от страха, но в ушах звучал голос отца: «Уж лучше увидеть моего сына на щите, чем среди трусов». И я надела на голову шлем и сжала в руке меч.
Гнев и страх придали мне силы воина. Я нанесла с полдюжины ударов, прежде чем на меня обрушился меч шотландца. Слуги устыдились своей трусости, и вскоре захватчикам пришлось убираться несолоно хлебавши. Рана моя казалась смертельной. Косой удар, как поведали мне потом слуги, чуть не расколол череп. «Никак сам святой Михаил присматривал за вами, госпожа», — вздыхали они. Впрочем, если это и так, то внимание святого отвлеклось, ибо рана моя оказалась глубока. Меч рассек кость. Глаз вытек, нос расщепился надвое. Правда, тогда мне было не до того.
Несколько недель я пролежала то в забытьи, то в жару. Наконец лихорадка отпустила, и я смогла встать на ноги — слабая, словно новорожденный ягненок, но что мне оставалось? Кто-то должен был управлять поместьем. Со временем рана зажила, оставив багровый шрам. Нос сполз на щеку, пустая глазница заросла, однако я выжила.
Мой бравый муженек вернулся с войны, привезя мне в подарок шелковое платье и ожерелье из человечьих зубов. Каждый вечер он садился у огня и рассказывал истории о славных битвах. Выходило, что турки сражаются раз в десять яростнее шотландцев.
«Наверное, тебе следовало привезти их сюда, чтобы они прогнали захватчиков», — сказала я тогда, и муж рассмеялся, но не поцеловал меня. И тут я поняла, что шрамы украшают только мужчин. Бывалому вояке, покрытому шрамами, всегда найдется почетное место у камелька. Детишки смотрят на него, раскрыв рот, служанки, наполняя его кружку элем, стараются ненароком прижаться к сильному бедру, хозяйки не знают, как угодить прославленному герою, а когда слушатели устанут от его бахвальства, то подливают ему еще и еще, пока наш герой мирно не заснет в тепле очага.
Но никто не желает слушать историю изуродованной женщины. Мальчишки глумятся над ней, а их матери при ее появлении испуганно крестятся. Женщины на сносях отводят глаза, боясь, что ребенок родится рябым. Наверняка вам приходилось слышать истории о красавице и чудовище. О том, как прекрасной девушке удалось разглядеть под ужасной внешностью нежную душу. А слыхал ли кто, чтоб мужчина прельстился уродиной? Такого не случается даже в сказках. В жизни происходит так: муж уродки покупает ей плотную вуаль и начинает живо интересоваться, не пойдет ли на пользу ее здоровью живительный воздух внутри монастырских стен. Дни он проводит на соколиной охоте, а ночи напролет усердно наставляет пажей в их обязанностях. Ибо война научила его ценить мальчишеские прелести.
И я передала родовое имя племяннице — юной девственнице с беленьким и чистеньким личиком — пусть распоряжается, как знает. Жалела я лишь о том, что приходится оставлять сыновей. Но разве могла я вынести, что всякий раз, беседуя со мной, мальчики отводили глаза или таращились в пол? Разве могла смириться с тем, что они стыдились своей матери? И вот, облачившись в мужское одеяние, я отправилась, куда ноги шли. Там, на большой дороге, мой шрам, по крайней мере, мог принести хоть какую-то пользу. С ним мне было легче объяснять доверчивым покупателям происхождение моего товара. Не будь его, никто не стал бы платить за те ничтожные подделки, которые я выдавала за подлинные реликвии.
Если бы я рассказала Родриго правду, простил бы он меня? Наверняка возненавидел бы еще сильнее, ибо для мужчины убийство ребенка — малодушие, а для женщины — преступление, коему нет прощения.
Наригорм догадалась. Я любила Родриго. Люблю до сих пор. Если бы Родриго знал, что я женщина, смог бы он полюбить меня? Вряд ли. Скорее всего, он с отвращением отвернулся бы от старой уродины. Зачем мужчине в расцвете сил любовь старухи? Пусть уж лучше он видит во мне трусливого и подлого старика.
Иногда я подношу к свету венецианский флакон и вспоминаю все наши дни под дождем и ночи под звездами. Вспоминаю, как первые солнечные лучи зажигают шерсть на загривке Ксанф; как блестят в свете костра глаза поющего Жофре, как смотрит на ученика Родриго. Мне хотелось бы когда-нибудь увидеть этот город света, на улицах которого Родриго играл ребенком, услышать музыку, что звучит на еврейских свадьбах. Впрочем, кому ведомо, остались ли еще в Венеции евреи, играют ли на тамошних улицах дети?