Было темно: самый черный предрассветный час, когда свечи уже догорели, а первый луч еще не пробился в щелочку ставней. Однако дрожь пробрала меня не от холода. Мы лежали так тесно, что не чувствовали сквозняка.
Весь пол и все кровати на постоялом дворе были заняты теми, кто пришел в Килмингтон на ярмарку. В воздухе стояла густая вонь пота, отрыжки, ветров, дыхания, кислого от перепитого вчера эля. Мужчины и женщины храпели и постанывали, когда кто-нибудь, ворочаясь на скрипучих досках, локтем толкал соседей.
Я редко вижу сны, но в ту ночь меня посетил сон, и он не ушел с пробуждением. Мне снились унылые Чевиотские холмы, где Англия и Шотландия сходятся, готовые к бою, снились так ясно, словно я стою там: голые вершины и бурные потоки, дикие козы и сдуваемые ветром грачи, пограничные башни и обнесенные каменными стенами сельские дома. Край, где впервые открылись мои глаза; где когда-то был мой дом.
Он не снился мне много лет, ни разу за все это время моя нога не ступала на его камни. Я никогда туда не вернусь — так было решено в самый день ухода. Долгие годы ушли на то, чтобы его забыть, и мне это в основном удалось. Что толку уноситься мыслями в край, куда тебе нет дороги? И что такое дом? Место рождения? Место, где тебя помнят? Память обо мне давным-давно умерла. А те, кто не забыл, если такие еще живы, вовек меня не простят. И в тот Иванов день, когда сон перенес мою душу в забытые холмы, тело мое оставалось так далеко от них, как это возможно.
Столько лет прошло в пути, что счет им давно потерян. Да и к чему считать? Солнце встает на востоке, садится на западе, и мы говорим себе: так будет всегда. Только мне ли в это верить? Я — камлот, торгую вразнос надеждами и суевериями, крошками обещаний и раззолочеными сказками. И, доложу вам, от покупателей нет отбоя. Я продаю веру в бутылке: иорданскую воду с того самого места, где сошел голубь, косточки невинных вифлеемских младенцев, осколки светильников, которыми запаслись мудрые девы. Я предлагаю волосы Марии Магдалины, рыжее, чем у мальчишки-шотландца, белое молоко Богородицы в ампулах не больше ее сосцов. Раскладываю на лотке почерневшие пальцы Иосифа Обручника, пальмовые ветки из Земли обетованной, волоски того самого осла, на котором Господь въехал в Иерусалим. И мне верят. А как же иначе? Разве шрам на лице не доказывает, что его обладатель побывал в Святой земле и сражался за реликвии с сарацинами?
Шрам не пропустишь: лиловый и сморщенный, как старушечья срака, он растягивает мой нос на полщеки. Дыру на месте глаза зашили, веко с годами съежилось и ушло в глазницу, словно корка на пудинге. Однако я не прячу лицо — что убедительнее докажет подлинность моего товара? Глядите, люди добрые, моя кровь пролилась на улицах Святого града! О, мне есть что порассказать: «Я отсек голову сарацину и вырвал из его святотатственной длани кусок Господних пелен. Я убил пятерых... нет, десятерых, чтобы зачерпнуть воду из Иордана». Разумеется, товар вместе с рассказом обойдется покупателю дороже. Я ничего не отдаю даром.
Всем надо кормиться, и способов прожить столько же, сколько людей. По сравнению с иными мое ремесло пристойное и безобидное. Даже, можно сказать, полезное — я продаю надежду, ценнейшее из сокровищ. Пусть надежда лжива, все равно она удержит человека от желания прыгнуть в реку или принять яд. Надежда — дивный обман, создавать ее для других — дар. И в тот день, с которого якобы все пошло, мне искренне верилось, что создание надежды — величайшее из искусств, благороднейший из обманов. Ах, если бы так!
Тот день многие называют злосчастным. Людям нужен определенный день, как будто у смерти есть час рождения, у гибели — миг зачатия. Итак, злосчастным назначили Иванов день 1348 года — чтоб легче запомнить. В тот день люди и скоты сделались ставкой в божественной игре. Он — точка небесного свода, на которой висят весы ада и рая.
Тот Иванов день родился недужным и зябким в густой пелене мороси. Призраки домов, деревьев и сараев маячили в сером полусвете, словно собирались исчезнуть с первым криком петуха. Однако петух не пропел — не заметил, что рассвело. Птицы молчали. Женщины, спешащие подоить коров и задать корм скоту, бодро перекликались, что дождь скоро перестанет и денек будет погожий, как никогда, но сами себе не верили. Молчание птиц пугало. Все знали, что если птицы молчат в такой день — быть худу, однако никто не решался сказать это вслух.
Дождик, впрочем, и впрямь скоро перестал. Бледное солнце с усилием пробилось сквозь серые тучи. Оно не грело, но жители Килмингтона намеревались, невзирая на погоду, погулять на славу. На лугу звенел смех. Приметы приметами, а сегодня их праздник, и даже на краю пропасти они бы уверяли, что веселятся от души. Со всех окрестных деревень тянулись чужаки — продать и купить, обменять и выклянчить, уладить старые ссоры и затеять новые. Слуги присматривали себе хозяев, девушки — женихов, вдовцы — крепких молодых женушек, а воры — кошельки, которые можно срезать.