Убрав наперстки, он объявил, что покажет волшебство, после чего отправил мальчишку в ближайший трактир за сваренным вкрутую яйцом, каковое и облупил на глазах у зрителей, смотревших с завороженным вниманием, как будто сами они никогда не чистили яиц. Покончив с этим, Зофиил положил яйцо на горлышко стеклянного графина. Яйцо явно не пролезло бы в горлышко, тем не менее он объявил, что уберет его внутрь, не ломая и не прикасаясь к нему руками. Толпа загоготала; впрочем, то был ритуальный гогот, каким встречают появление дьявола в пантомиме. Все чувствовали, что сейчас произойдет какое-то чудо, но в таких случаях положено выражать недоверие: это часть игры фокусника со зрителями.
Зофиил искоса взглянул на Жофре.
— Ну, мой юный друг, ты тут много всего говорил. Как по-твоему, смогу я убрать яйцо в графин?
Жофре колебался. Белое гладкое яйцо надежно лежало на узком горлышке. Юноша не хуже других зрителей знал, что Зофиил не вызвался бы убрать его в графин, если бы не знал, как это сделать. Беда заключалась в том, что Жофре не понимал, как такое возможно.
Тень улыбки заиграла на губах Зофиила.
— Ты легко объяснял, как горошина оказывается под другим наперстком, скажи теперь, как я уберу яйцо в графин?
Многие из тех, кого раздражали назойливые комментарии Жофре, принялись ухмыляться и толкать его в бок.
— Давай, парень, коли ты такой умный, расскажи, как он это сделает.
Жофре побагровел.
— Это невозможно, — заносчиво проговорил он, явно не чувствуя той уверенности, которая прозвучала в его голосе.
— Так, может, пари заключим? — предложил фокусник.
Жофре мотнул головой и попятился в толпу, но задние не намеревались его пропускать.
— Эй, парень, ставь деньги, или нечего было языком молоть.
Пунцовый от злости, Жофре вытащил монетку и бросил ее на стол.
Зофиил поднял бровь.
— Во столько ты ценишь свои слова? — Он повернулся к толпе. — Сдается, наш разумник не так-то в себе и уверен.
Жофре потерял голову. Вне себя от ярости и унижения, он швырнул на стол пригоршню монет. Все, что у него было, и Зофиил как-то это почувствовал, потому что сказал с улыбкой:
— Ну, дружок, проверим, был ли ты прав.
Он зажег свечу, снял яйцо, аккуратно уронил горящую свечу в графин, быстро положил обратно яйцо и отступил на шаг. Несколько мгновений ничего не происходило. Все зачарованно смотрели на пламя в стекле. В тот миг, когда оно погасло, раздался хлопок, и яйцо, проскочив в горлышко, очутилось на дне графина.
Счастье, что Родриго с нами не было. У меня пропала всякая охота смотреть дальше, и ноги уже готовы были нести меня прочь, но тут взгляд мой нечаянно остановился на девочке, стоящей чуть поодаль в тени дерева. День выдался сумрачный, а она застыла так неподвижно, что сливалась бы с окружающей серостью, если бы не странная белизна волос. Не узнать ее было невозможно. Однако сама Наригорм меня как будто и не заметила. Внимание ее было приковано к чему-то другому.
Детское тельце застыло от напряжения, и только указательный палец правой руки двигался, словно вновь и вновь обводя какую-то вещицу в левой ладони. Наригорм шевелила губами, ее немигающий взгляд был устремлен на что-то у меня за спиной. Как сейчас помню эти минуты: я поворачиваюсь и вижу, что она смотрит на Зофиила; поворачиваюсь обратно — под деревом уже никого нет. Девочка исчезла.
Варфоломеевская ярмарка длится неделю — так записано в городской хартии, так было спокон веков. Однако в тот год она закончилась внезапно, в середине того же дня. Прискакал гонец, заляпанный дорожной грязью и взмыленный, почти как его лошадь. Он потребовал бить в колокол, чтобы собрать городских старшин. Почти все они были на ярмарке, продавали или покупали, и совсем не хотели отрываться от дел. Колокол звонил, пока последний из них не приплелся, ворча, что, если известие окажется не важным, сидеть кое-кому в городской тюрьме до окончания ярмарки. К тому времени уже все слышали набат и понимали: что-то стряслось. Никто не тешил себя обольщением, что вести будут радостными. Торговля была забыта, все строили догадки: вторглись в Англию шотландцы, французы или, может быть, даже турки? Не собрался ли король погостить в городе со всем двором и половиной войска и не придется ли всю эту ораву кормить? «Да хранит Господь его величество — подальше от нас», — приговаривали горожане. А может, король ввел новую подать? И на что в таком случае, если все мыслимое и немыслимое уже обложено налогами?
Когда городские старшины наконец вышли на балкон ратуши, серьезные и как-то вмиг постаревшие, смех и разговоры сразу утихли. Глашатаю не пришлось бить в колокол и даже кричать. Известие было выслушано в гробовом молчании.
В Бристоле чума. Глостерцы, чтобы спасти себя, заперли ворота. Никого не впускают, никого не выпускают. Селения вдоль реки последовали примеру Глостера. Пока мы все смотрели на юг, беда подобралась к нам с запада. Она расползалась в глубь страны.
Когда народ немного опомнился, никто не выразил удивления, что в Бристоле моровая язва. Это порт, туда рано или поздно должен был прийти зараженный корабль. Кроме того, именно бристольское судно завезло болезнь в Англию; была своя справедливость в том, что теперь несчастье постигло и сам город. Всех изумило другое: что Глостер запер ворота. Большой торговый город замуровался заживо. Из страха перед чумой горожане обрекли себя на разорение, даже на голод. Те, кто остался в стенах, заперты, как в тюрьме, те, кто имел несчастье оказаться в это время вне города, не попадут к своим близким, пока не кончится мор. Если глостерцы испуганы, что зараза так быстро доберется к ним из Бристоля, то с какой же скоростью она распространяется?
Еще до того, как городской совет объявил о закрытии ярмарки, весь пришлый люд решил двинуться на север и на восток. Это было как будто в море растет исполинская волна: в первый миг народ смотрит, оторопев, но волна приближается, и все несутся сломя голову вверх по склону. Только никакая высота не спасла бы от этой гибельной волны. Не было безопасного места: оставалось лишь бежать в надежде, что случится чудо и смертоносный вал остановится раньше, чем накроет нас с головой.
Нелегко оказалось выбраться из города в тот день; как ни хотелось местным жителям от нас избавиться, а нам — унести ноги, в крепостной стене было всего трое ворот. Купцы и мелкие торговцы, начавшие прибывать тонкой струйкой за неделю до ярмарки, теперь стремились выйти и выехать одновременно. Лишь немногие избрали южную и восточную дороги — редкие смельчаки, у которых в тех краях остались жены и дети. Если не считать их, все и вся — фургоны, телеги, люди, коровы, овцы, гуси, свиньи и лошади — ринулись в единственные оставшиеся ворота. Дорога, и без того раскисшая от дождя, под колесами и копытами быстро превратилась в сплошное месиво; через каждые несколько ярдов путь преграждали застрявшие телеги и скот.
Мы с Родриго и Жофре почти сразу свернули на известную мне тропу к другой дороге, идущей в обход города, и таким образом избежали давки. Дорога эта, хотя достаточно широка для телег, в последние годы оказалась почти заброшена, поскольку она спускается в ложбину и в дождливое время года часто бывает затоплена. Ни один возчик или погонщик скота не сунется на нее, кроме как в летнюю сушь; осенью, зимою и летом там можно было встретить разве что пеших или верховых.
Мы так долго выбирались из города, что на дорогу вышли уже в сумерках и шагали молча, глядя себе под ноги, чтобы не поскользнуться. Одежда промокла, башмаки, облепленные тяжелой грязью, тянули вниз, как кандалы. Дождь выстукивал покаянный псалом, словно мы — осужденные, бредущие на казнь. Других путников на дороге не было, и хотелось верить, что и не появится, — много недобрых людей бродит проселками с наступлением темноты. Да и не только людей, а и кое-кого похуже. У меня не было ни малейшего желания сводить с ними знакомство.