— Опять, что ли? — невесело спросил Емельянченко.
— Опять, опять и опять! И знаете почему? — Виталин хитро сощурился. Да потому что эта страна никогда не станет богатой. Никогда. На протяжении веков ее разворовывали — и будут разворовывать впредь. Как только здесь появляется что-то такое, что можно украсть, оно немедленно исчезает. Как только прозябает живой росток, способный, в принципе, когда-нибудь принести обильные плоды, — его незамедлительно срезают и кладут на зуб. Тут еще никто никогда не дождался, чтобы курица начала нести золотые яйца: зачем, если можно сварить ее сегодня? Так было, есть и будет. А раз страна не станет богатой, значит, народ всегда будет готов к новой жизни… к той, в которой это богатство все-таки возникнет! Понимаете? — он резким движением пресек Евсея Евсеича, который хотел вставить слово. — Называйте это как угодно: хотите — сказкой про белого бычка, хотите — бессмертным духом переустройства и обновления… Вспомните, как сильно мы ошибались, когда полагали, что революционная активность масс диктуется уровнем общественного производства! Чепуха! Архичепуха! Вредная, бесплодная идейка! В результате едва не прошляпили, когда началось в России. Я сам — был грех! — пытался активизировать процесс в Швейцарии: самый высокий уровень производства! самый развитый пролетариат!.. — Виталин злобно сплюнул. — Чепуха! Уровень производства диктует только уровень общественного равнодушия — и ничего больше. В так называемых развитых странах у закормленного и прирученного пролетариата, более похожего на салонную проститутку, нежели на рабочий класс, нет ни единой мысли, которая выходила бы из привычного круга мечтаний о комфорте. Нет, Евсей Евсеич, только нищий телом способен проявлять богатство духа! Только он способен думать о будущем!!
Виталин замолчал, сел на стул и усталыми движениями разгладил кепку на колене. В окне уже известковым раствором мутился рассвет.
— Ничто не кончается в этой стране, — задумчиво сказал он. — Здесь все всегда начинается — и потом уже не кончается никогда. Вот помяните мои слова, Евсей Евсеич! Гумунизм рухнул на большей части территории. Держится только ваш край. Предположим, гумунистическая система государственно-экономического устройства развалится и здесь. Что будет? Наследники возьмут резко вправо. Массы — и вы в их числе, Евсей Евсеич, да, да, не отпирайтесь! — будут в большинстве своем ликовать, несмотря на усиливающуюся нищету. Затем в крае все же начнется стабилизация — вырастет уровень производства, возрастет совокупный продукт, худо-бедно поднимется уровень жизни… Вот тогда-то и начнется! Слышали, что в Маскаве? Это вам не фунт изюма… Может быть, сегодня революция там не победит, откатится, — и все равно ждите продолжения! Обещаю: снова будете собираться по трое, по четверо, тайком читать «Капитал»… потом опять с флагами на улицу… потом опять баррикады… да, батенька, баррикады! Не верите? Увидите! Россия страна мечтателей…
— Скажите, товарищ Виталин, — поперхнувшись от волнения, проговорил Евсей Евсеич, последние несколько секунд уже не слушавший, а только думавший, как бы половчее задать вопрос, чтобы не обидеть. — Скажите, когда вы затевали это дело… ну, революцию и потом… перестройку, что ли… нет, не перестройку, конечно, а…
— Отчего же! именно перестройку! — сухо и картаво бросил Виталин. Одно время очень популярное у нас было словечко… Ну, ну! Смелее, — он извлек из жилетного кармана часы, и Евсей Евсеич изумился: часы показались ему гипсовыми.
— Так что я хочу спросить… Вы именно это предполагали? Чтобы жизнь была именно так устроена? Уж очень жить-то страшно, товарищ Виталин! Ну, как бы вам сказать… Боюсь я! — он прыснул от неловкости и заспешил, опасаясь, что Виталин его неправильно поймет. — Всегда боюсь! Ну, как будто моя жизнь — не моя… мне ею дали только попользоваться для общего блага… и если я что не так — тут же отнимут… по справедливости отнимут… для общей пользы… А за то, что пока не отнимают, я должен быть страшно благодарен… понимаете?
— Подождите, подождите! — оживился Виталин. — Как это вы сказали: боитесь? — Он привстал, стремительно повернул под собой стул и сел на него верхом, положив целый локоть на спинку и заинтересованно подавшись всем телом к Емельянченко. — Очень любопытно! То есть, вы испытываете страх?
Евсей Евсеич поежился под направленным на него пальцем и покивал.
— Любопытно! А страх, позвольте спросить, перед чем конкретно?
— Перед властью, — ответил Евсей Евсеич без раздумий. — Ведь она же…
— Перед властью, — перебивным эхом повторил за ним Виталин. — Так, так, так… Вопрос о власти — главный вопрос всякой революции… не правда ли, Евсей Евсеич?
Емельянченко снова почувствовал тошноту. Глаза Виталина электрически сверкали.
— Правда, — выдавил он.
— Пр-р-равда! — Гость медленно поднимался со стула, нависая. Пр-р-равда! Пр-р-рав-да-да-да! Ха-ха-ха-ха-ха-ха!
Емельянченко казалось, что тело вождя каменеет и покрывается известкой.
— Ха-ха-ха-ха-ха!
— Не надо! — крикнул Евсей Евсеич.
— Ха-ха-ха-ха-ха!
— Пустите!
Он дернулся, открыл глаза. Окно было серым.
Р-р-р-рав-да-да-да-да-да! — гремело что-то за окном. Ах-ах-ах-аха-ха-ха-ха! — ухал какой-то тяжелый механизм недалеко от дома.
Рукавом пижамы Евсей Евсеич вытер мокрый лоб. Потом кое-как поднялся и отдернул занавески.
Стекла мелко подрагивали.
Лязганье и рев, доносившиеся с площади, производились мехколонной Петракова, прибывшей сюда к половине пятого. Два бульдозера, экскаватор, скрепер и несколько самосвалов, сгрудившись к зданию райкома, рокотали двигателями на холостом ходу.
Экскаваторщик постукивал по левой гусенице кувалдой и негромко матерился.
Маскав, пятница. Орел
Как известно, время растяжимо. А также сжимаемо. Если бы Найденов был способен думать о чем-нибудь ином, он бы непременно вспомнил Севу Кранца. Мобиль Севы Кранца занесло на обледенелом шоссе. Вылетев на встречную полосу, он неминуемо должен был столкнуться с летевшим навстречу траком. «И ты представляешь, время остановилось, — рассказывал Сева. — Ну, не совсем, конечно, остановилось… но почти, почти остановилось! Вот прикинь. Я шел километрах на двухстах, а эта лайба на ста… ладно, пусть даже на пятидесяти в час! Сумма — двести пятьдесят. Когда меня понесло, до нее было метров семьдесят. Эти жалкие семьдесят метров мы должны были пролететь за одну секунду! Что можно успеть за одну секунду? Ты скажешь — ничего. Ха-ха! Понимаешь, эта секунда тянулась так долго, что я даже заскучал. Секунда стала длиной в минуту… что я говорю — в час! в день! Пытаясь выйти из заноса, я одновременно разглядывал каждую крупицу снега на обочине, каждый кристаллик изморози, летевший на лобовое стекло… Я подробно обмозговал текущее положение своих финансовых дел — возникнут ли у Клары проблемы с наследством, с долгами, понял, что в целом все в порядке и мысленно поздравил ее с этим… поразмыслил над будущим Сашки и Светочки безотцовщиной все-таки придется расти… Представил, как пройдут похороны, кто что скажет на панихиде. Честное слово, я бы даже вздремнуть успел, если б такая мысль в тот момент пришла мне в голову! А когда мы чудом разошлись, я метров через триста остановил мобиль, выбрался и сел в снег на обочине. И зажмурился, потому что солнце лупило прямо в рожу. Я зажмурился на секунду, просто чтобы дать отдых глазам… а когда раскрыл их, уже стемнело, и в руке у меня почему-то была пустая бутылка из-под коньяку. Вот так. А ты говоришь — время!..»
Однако Найденову было не до воспоминаний, тем более — чужих.