Вышло – «из желтого дома свалился».
Тогда Серафима движением ручки, протянутой к муфте, сказала ему, что – пора: больше делать здесь нечего.
– Нет, – не свалился я, а как пришел, так уйду, унося эту правду с собою.
И злобою перекосилось лицо капитана:
– Вам правда – известна?
Он шпорою щелкнул, повесясь бородкою: в пол:
– Ну, я вас поздравляю!…
Откинулся, в плечи уйдя и трясясь эксельбантом, погонами, пальцами.
– Мне, – головою, как гусеница над листом, он взлетел; и – затрясся, как множеством лапочек:
– Мне, – откровенно скажу, – неизвестна: скажите, пожалуйста, – в чем эта правда?
Как цветок невидимый нюхая носом, профессор уставился им в Серафиму:
– О правде не спорят.
И радостный ротик ее не сказал, о чем сердце забилось:
– За правдою следуют.
Он же ответил:
– Пойдем.
К коридору ударами ног перетопывать стал косолапо и грохотко, он, как всходя к перевалу, откуда ландшафты далекие виделись: маршем казался простроенный шаг.
И за ним, мимо всех, – Серафима; за нею – все прочие.
Только Никита Васильич из кресла давился без воздуха, рот разорван, волоокое выпучив око; вдруг – быстренький, маленький, дряхленький – кинулся, перегоняя их всех и себе помогая короткими ручками в беге, – из кресла, в переднюю: не для того, чтоб поддать под крестец своей пухлой коленкою другу, которого он выживал, а чтоб шубу сорвать и стоять с ней сплошным вопросительным знаком, мигая из меха.
Профессор давнул под микитку его кулаком, проревевши, как слон, – с добродушием:
– Ну, брат, – отдай, чего доброго, шубу мою. В шубу влез.
Постояли они, перетаптываясь, будто не было лет; были отроки —
– Ваня и Кита! —
– И око какое, огромное, выпуклое, – стало синим, как синий подснежник цветок…
____________________
Цепь зацапа; дверь отвалилась, как камень могильный: их выпустить; и – завалиться.
Враги —
– человеку —
– домашние.
Вогнутые бесконечности
Вогнутая глубина кособоко спускалась над крышами; синяя вся, – издрожалась она самоцветными звездами; звезды ходили, распятясь лучами:
– Профессор, – просительно сморщился носик, – зайдемте ко мне, на минуточку: тут, – по дороге.
– Идем: хорошо…
Промилел ее ротик родной.
– Но сперва, – он схватил ее за руку, – я покажу вам!…
Свернувши на дворик, провел мимо дров, вдоль забора гвоздистого; свет из оконец облешивал насты, которые дергались искрами; из-за забора же инеями обвисали деревья.
Калитку расхлопнул; и ботиками провалясь, зацепляясь мехами за жерди, но не отпуская руки, притащил под террасу; открытое место висело над ним; над крышею пал Млечный Путь; и печная труба протыкала его.
Здесь он бросил ее и прошел на террасу, покрытую снегом; и в стекла заделанной двери, в которую с этого ж места когда-то вбежал, еле помня себя, – он заглядывал; —
– да: —
– от него шарахнулась толпа: он был взят в свои бреды.
Вздохнул, бородою наставяся на синецветную звездочку; красненьким вспыхом мигнула она, ставши беленькой, с нежно-бирюзеньким отсверком.
Проблески вспыхнули: мылили голову в ванне и били массажами тело его, когда он, прокричавши, впервые очнулся: в больнице.
Сплошным самоцветом дышала вселенная.
Дальше: —
– малютка, —
– звезда!
Звездоглядное небо!
Как голос из воздуха: крупные звезды в крупе бриллиантовой пырскают в черных пустотах, как в бархатах млечные блесни неясны; нет места, где выблеск не вспыхивал бы; и висит между ними – звездило сапфирное!
Он поманил Серафиму к себе.
Забарахтавшись в снеге и муфтой махаясь, протаптывалась через снег, – под окно, на террасу, где он ей показывал, как из-за мира он смотрит на мир, где, при жизни под камни зарытые, с тенью профессорши тень Задопятова среди теней, странно бьющихся, – бьются в испуге: за окнами.
Он – тот испуг!
– Заключенные в камень, – не видят звезды!
Поглядела на них сине-черная впадина: я – пред тобою, с тобою; не плачь, или – плачь: плачем вместе!
И капнула, как самоцветной слезою, – звездою.
Ей руку пожал; и – сказал:
– Ну – пойдем!
Но едва повернулись и стали спускаться с террасы, зажмурившись от самородного блеска, – под окнами тень от них; бросилась.
Он Серафиме, свои же слова вспоминал, – на тень показал:
– Я в саду говорил, что она только – хмарь; было время: я – тень от пяты, – содрогаясь от страха, тащился по жизни; теперь сообразно с законами оптики, будем отбрасывать мы эту тень.
И повел от террасы на выроину, над которой когда-то и он, повинуясь инстинкту животного, кровью кропя на бурьянники, – околевал.
Пальцем ткнулся под ноги себе:
– Вы запомните: здесь – вы стоите…
– Да где ж я стою?
Утаив от нее свою боль, он пролаял:
– Могила – пса: Томочки…
И удивлялась она, почему так торжественен он.
А он повесть себя самого же себе самому – пересказывал:
– Стал человеком!
И вздернули голову.
Звезды шатались лучами; от мрака и выблесков в ухе, как взвизгнет: стрижи над крестом колоколенным так пролетают, как над головой эти дико визжащие звезды; —
– казалось ему, что за звезды пророс: головой.
И глаза опустил на нее, ей любуюся: мордочку вздернув, глядела на звезды, как ласточка; шейка да носик: ни глазок, ни лобика!
– Жизнь моя!
И разведя свои руки, и кланяясь жизни меж ними, следил за ней глазом, который покоился в собственных блес-ках, как будто в слезах; свои руки локтями сведя; раскрыл пальцы и медленно приподымал, чтобы в воздух отдать; наблюдал с удивлением, как принимала она его жизнь, сжавши пальцы свои под губами, склоняясь под отданное.
А летучие ужасы мира стремительно вниз головою низринулись – над головою не нашей планетной системы, – чтобы Зодиак был возложен венком семицветных лучей!
И вселенная звездная стала по грудь: человек – выше звезд!
То снежиночки из набежавшего облака: падали; видел: под ботиком ползают, как бриллиантовые насекомые.