– Да-с!
– Эк, – моя.
Лихо вытянул клин бороды, своей собственной:
– А? Бородой в люди вышел: косить ее можно.
– Да-с!
– Желтою стала: из русой!
– Как-с?
– Перекисью водорода ее обработал.
– Ну вот-с!
– Нелегальный: скрываюсь я.
– Да-с!
– Оттого и в очках приходил.
Наблюдательность – щелкала; скрытые мысли: о люке, Лозанне, Леоночке, лаборатории.
– В Питер поеду: события близятся.
И рукава перевертывая:
– Эк износились.
И зелень, и желчь.
– Вы бы к Тителеву приучались, профессор: к Терентию Тителеву.
И отсел, и присел:
– Зарубите себе на носу: – Николай Николаевич, – дернулись уши, – в Лозанне живет.
Что тут скажешь? Профессор помалкивал.
– Коли его, – лапой к горлу, – поймают…
И лапа, сжав горло, взлетела над горлом, зажавшись в кулак:
– Вот что, – глянули бельма, – с твоим «Николай Николаичем» сделают.
Черный до корня язык показал, искажаясь лицом, как с покойника снятой маской, в молчание, полное ужаса.
У Серафимы лицо пошло пятнами.
Мрачно чернел процарапанным шрамом профессор на пламенный лай лоскутов: с Никанором зачавкавшим.
В ржавые рыжины сипло залаял; и сжатый кулак почесав, зашагал с угрожающим грохотом, точно его, взвесив в воздухе, бросили в пол, разбивая подошвы.
А злая, разлапая баба, —
– тень, —
– бросилась: из-за угла.
Нос, как дуло орудия, выпалил в алые лапы:
– Европу проткнули войной-с!
– Что же, – Киерко, – делать?
– С войною проткнуть нам Европу!
– Есть!
Тителев точно взлетел на пружинах, а брат, Никанор, озабоченным очень очочком стрелял в Серафиму; и в синие ситчики густо молчали – все четверо.
Он утащил «Прозерпину»
А Тителев, точно он весь разговор предыдущий простроил, припал бородою к профессору:
– Поговорим?
И взяв руки в подмышки, с профессором он, точно с барышней, им ангажированной, притопатывая, вертко вылетел в двери.
Захлопнулись – в нос Никанору, который пустился вдогонку, дрожа – бородою, плечами, руками, ногами и штаниками от вполне непредвиденного похищенья Плутоном —
– Психеи.
Верней – Прозерпины.
И он подсигнул: к Серафиме.
– Вы что ж? – строго он.
– Я?
Подпрыгнула: зеленоватые складки оправила:
– Я?
– Да не уберегли, – эдак, так!
Пальцем в дверь!
– Иван, брат, сядет Тителеву на колени: на шею повесится: станет под дудку чужую плясать!
Серафима испуганным кроликом хлопала глазками в двери: вот-вот – она прыгнет на дверь.
Никанор точно хины лизнул:
– Тут гнут линию.
И показал он руками, как «гнут»:
– Эдак, так!
С угрожающим шопотом вытянув шею под ухо:
– В бараний рог гнут.
– Кто, кого?
Удивлялась она.
– Николай, эдак, Титович, Тит Николаич, – не то: я хотел сказать – Титыч Терентий, – Терентьевич.
Видно, дар речи утратил он: так волновался:
– Нам надо – так, эдак: чтоб брат, – брат, Иван, – сидел дома; чтоб мы – эдак, так…
Показал «эдак-так».
– Неотлучно сидели при нем.
Показал, как сидят:
– А то он, – обернулся на двери, – я знаю его хорошо: приставать будет с шахматами; будет рваться к Терентию Титовичу: и – сигать; неудобно: Мардарий, Цецос, – эдак, так.
И метался он взад и вперед: руки – за спину.
А Серафима сидела с квадратным, тяжелым, совсем некрасивым лицом от усилий понять – кто – Цецос, кто – Мардарий, какое значенье имеет явленье Цецоса для «брата, Ивана».
– Они – у себя там: так, эдак; а мы – у себя: эдак, так.
И – вдруг он:
– В доме – люк: и Цецос, и Мардарий приходят – проваливаться в этот люк; а выходят – из погреба: выкопали; и – прокопом проходят.
И стало ей жутко: казалось, что брат, Никанор, в этом месте попавший в капкан, сев в капкан, из капкана – капкану – капкан вырывает; и ей, Серафиме, союз воровской предлагает.
Она – соглашается, но – со стыдом.
Как – в старинную дружбу они собирались внести разделенье?
– Притом Леонора Леоновна: так чч-то, – «они» под забором сбегаются к ней; офицер и тот, черный.
Какой офицер, какой черный?
Молчала, уставясь на синие ситчики, жаром пылая и слушая, как за стеной забабахало, точно «они», перерушив предметы меж ними, обрушась друг в друга, друг друга обрушили, – в яростях дружбы!
Все ж – пребеспокойные синие ситчики: живчики, моли, горошины желтые; с пульсами: пульсами прыгают.
И две морщины, как рожки, из лобика выросшие, забодались на то, чего вовсе не знала, —
– что кралось, обхватывало, подбиралось, как злая, разлапая тень из-за шкафика, как баба, Агния, тяпавшая в коридорике; с этой старушкой она не осталась бы на ночь: вдвоем!
«Тилилик-тилилик» – раздавалось.
Сверчок?
В смежной комнате бахали доски столовые.
Моль —
– в горицветных, пунцовеньких, пляшущих
палочках, —
– в плещущих, востреньких,
пестреньких —
– лапах!
Профессор Коробкин уселся орлом
– Вот, – садитесь!
С серявой стены, на которой линяли дешевые розаны, бохавший столик сорвав, его Тителев бросил профессору, перетолкавши профессора в угол, к стулишку:
– Прошу.
И лицом забелев, а рукой продрожав, из-за пазухи вынул…
– Вы видите?
Серый и мятый конвертец.
– Чей почерк?
На драную скатерть локтями упал, забираясь ногой на постель, заходившую ржавыми ржаньями.
– Мой, – протянулся профессор дрожащею лапой за листиками.
– Чьи? – но Тителев эту дрожащую лапу отвел.
– Мои листики, – в перетабаченный воздух залаяло. Заколтыхали столовую доску.
____________________
– Постойте.
– Да нет же…
– Да – да же!
____________________
Сопели, прилипнувши лбами друг к другу.
– Мое!
И тащили конвертец, схватясь за конвертец.
Вдруг дико друг другу взблеснулись: глазами – в глаза.
– Наискались небось?
– Да-с!
– Берите ж…
С больным, угрожающим «ахом» под ржавые плачи постели откинулся Тителев.