– Поджигательницы!
Коли встать на дрова, виден садик, террасочка, форточка и мостовая с напротив домочком, откуда два года назад к Селисвицыну в угол вселился известнейший всем карлик Яша, рехнувшийся.
Все-то с рукою стоит на Сенной.
Вечерами же песни немецкие жарит; за песни такие народ убивал, а с блажного не спрашивали; передразниватель, Фрол Муршилов, на свой, иной лад, переигрывал песни.
Муршилов – сейчас же:
– Жарь, Муршилов!
____________________
С карлишкою форточник в дружбе; ему и открыл этот случай; карлишка же:
– Готт!
Да и Жонничке, горничной Фразы, «мадамы» сенатора Бакена (наискось от Гурчиксона жила); Фраза ж…
Словом, забрали, допрашивали, собирались упечь, отпустили:
– Помалкивай: не твоего ума дела.
Карлишка исчез. Слух пошел, что он служит в раз ведке.
Неясно; как Тителев это узнал и какие такие сношения с жуликом?
Выход единственный
Тителев смачно замазывал окна: стаканчики с ядом, замазка и вата.
– С чем скачете?
Выложил: брать, а – куда? На квартиру? Никите Васильевичу на колени? В отдельную комнату?
Тителев с перетираньем ладош плеском пяток затейливое винтовое движение вычертил, а Никанор сапожищами диагонали выскрипывал.
Снять, – так два случая: неподходящая комната; и – подходящая комната; коли не снять, тоже – два; значит – шесть вероятных возможностей.
– Неподходящая комната, – пяткою вышлепывал Тителев, – и – подходящая комната.
Твердо на локти упал, подчеркнув невозможность найти помещенье; и – светлым пятном, точно солнечный зайчик по стенке, он вылетел; с папкой обратно влетел, бросил папку, – чертил, херил, бил и хлестал по ней пальцами; вдруг оборвал; и жилетом малиновым бросился:
– Ну, а по-моему, коли снимать – у меня: флигель пуст.
И повел прямоходом чрез копань: под флигель, к охлопочкам пакли; и видели: лаком флецуют, фанерочками обивают; и есть электричество.
Тителев что-то рабочим твердил, по фанерам ладонью ведя; Никанор же Иванович думал:
– Три!… Но – сыроваты, без мебели; всякие – ну там – харчи-марчи выйдут; да и крышка гроба, – не рама при двери.
Как хины лизнул!
Видно, Тителев это весьма деликатное дело простряпал давно в голове, потому что обмолвился им, как решенным:
– Мне – что: даровые; не я оплачу: поручители; я получаю работки: статистику всякую, – ну-те!…
Какие работки, коль сиднем живет!
– Поручители – препоручили: эге! Мне и некогда. Вдруг:
– Церемонии – в сторону; выход единственный – дан: шах и мат!
Никанор же Иванович двинулся армией доводов: пенсии явно не хватит; квартира, прожитие: при Василисе Сергеевне; да – здесь; да – сиделка. Все духом единым, чуть-чуть обоняемым, луковым, выпалил: сесть на шеях у вполне благородных, допустим-таки, псевдонимов…; всучившись в карманы и ногу отставив, его доконал независимым видом.
Но Тителев крепкие зубы показывал:
– Гили-то, пыли – на сколько пудов разбросаете мне, Никанор?
И как плетью огрел:
– Коли выписал вас из Ташкента и высказал ряд оснований несчастие с братом считать угрожающим – есть основания мне поступать – так, как я поступаю, а вам поступать – так, как я предлагаю… Пошли?
Разрываяся трубочным дымом, как пушечным, – в копань шагал; Никанор же – в протесты.
И липа у дома оплакала: каплями.
Когда вернулися, Тителев о переезде – ни звука; он чистил бензином свои рукава: переерзаны.
Тупо в гостиной забили тюками; а – нет никого.
– Вы – не слушайте: дом с резонансами… – Тителев морщился. – Сядемте в шахматы?
Вдруг, отзываясь себе: в рукава:
– Основательная перегранка нужна: переверстка масштабов… Так, – брат, Харахор?
«Харахор», вставши взаверть и вынюхав кончик бородки, пихаемой в носик, – восьмерку ногами легчайшую вывинтил, пятя всю левую сторону груди и правой рукою заехавши за спину; бросился из дому —
– свертами!
Бросив курсисточку, кинулся он под трамвай: сам едва не погиб, пролетевшись по свертам, кидался сквозь уличный ряд; и кидался за ним через уличный ряд —
– кто-то —
– свертами, свертами!
Митенька
Горничная, Анна Бабова, дверь отворила корнету, его пропустив в локтевой коридор, дрябеневший заплатою:
– А?
– Ездуневич!
– Го!
– Ты – брат?
– Чорт!
– Я – брат!
– Гого!
– Брт… Чрт!
Так чертыхался в верблюжьего цвета исподних штанах, под подмышку подтянутых (видно, изделия из офицерского общества, что на Воздвиженке), – Митя, профессоров сын, здоровяк: рожа ражая; дернул рукой на верблюжьего цвета штаны свои:
– Так вот на фронте мы! И – за сапог.
На побывку вернулся с корнетом, с приятелем: «йгого-го, Ездуневич» да «игогого, Ездуневич»; и пахнул весьма: сапогом, табаком; неуверенно громким баском еготал о проливах, о чести военной; совсем трубадур! Из корнет-а-пистона, который с собою возил, вечерами выстреливал – режущим скрежетом; а Ездуневич пощелкивал шпорой, – пришпоривал шутками; он же стихи писал (но потихонечку) вроде подобных:
Здесь поселившись, пришпорил за Ксаной Босулей, курсисткой, подругою Нади, которая после кончины последней сняла ее комнату вместе с подругой, поэткой-заумницей, Застрой-Копыто; и можно сказать, что профессорша с Анною Бабовой, толстой прислугой, укупорились – кое-как; Митя с другом – сам-друг; с Никанором Ивановичем заночевывал дряхлый Никита Васильич порою.
Хотя б один Митя: походкой урывистой все-то бродил, затолкав их; он производил такой грохот, как будто четыре копыта тут били; передние – в пол; а два задних – о стены, и все от него: в нос несло табачищами; в глаз лез погон; в ухо била армейщина.