Его тюбетеечка плакала блесками, точно слезиночек; в спину ему из-за карего глаза топазом прорезался —
– детский, беспомощный, синий —
– глазище!
– Ты, – рявкало, – ты ведь женат?
– Недостойный вопрос!
И пошел через красные крапы из кубовых сумерок к креслу, оскалясь, как тигр:
– А-дд-да…
В кресло упал; волосатый запрыгал кадык:
– Я – женат.
В окна черные скалился.
Рок: порог
Ночь, уронивши на дворик две черных руки и звездой переливною капнув над крышей, сжимала в объятиях домик, как мать колыбель, и глазами, алмазно и влажно сиявшими, жадно глядела из синих морозов в цветистую комнату.
Точно фонарики: —
– ситцевые маргаритки, азалии, звезды и синие дрызги зигзагов!
Казалось: —
– огромная, черная женщина, павши на землю, сейчас распрямится, – и – перерезая вселенную, руки свои заломивши и бережно сняв этот домик со снега, как чашу с сияющей ценностью, черною орбитою в дали кубовые, руки кубовые окуная в созвездия, —
– Льва,
– Леонид,
– Лиры,
– Лебедя —
– перенесет!
Но не Лебедь, не Лира, не Дева, не ночь припадала к окошку —
– Леоночка!
В черном окне, плавя льдинки, она прилипала и лобиком, и десятью замерзавшими пальчиками к ясным лилиям стекол.
Казалось, – летела, бежала: скорее, – скорее, —
– скорее – – на жесткие стекла.
Так – птица: увидев маяк, на него, как на солнце, бросается; птица бросается в смерть.
И ей смерть: видеть, —
– как —
– из-за ситцевых звезд краснопалого кресла старик одноглазый малютке, милеющей личиком, с искрами солнечно-розовых прядок, – приносит свой глаз; а малютка – в сиреневой шапочке, ручками веер раскрывши, как райская птица – на дереве жизни – качается!
– Нет!
И – отдернулась.
____________________
Этот ребенок седой – ей давно дорогой, потому что в утопиях, ею растимых, есть корень, ей в душу вцепившийся: за руку взяв старика одноглазого, в вывизги рыва планеты швыряемой, под колесом Зодиака по жизни вести, чтоб вину дорогого, родного, другого, как долг, – пронести!
Пусть несбыточно ей это все; «этим всем» Серафима явилась, ей путь пересекши: ее ревновала, почти ненавидела.
Смерть: преступить порог дома: —
– порог —
– ее рок!
Шарки: шаг пешехода —
на Козиев Третий!
Как шамканье страшных старух…
____________________
Успокойся, душа моя, что тебя нет в том, чего тоже нет, что за гущей деревьев, чуть тронутых инеем, шаркает шаг пешехода на Козиев Третий, что ветер из высей отчесывает от деревьев взвив инеев, —
– что —
– с бесполезной жестокостью больно катаемое
и усталое сердце —
– разрывчато бьется.
Ты ищешь чего же, душа моя, и ты чего надрываешься?
____________________
– Ты – чего топчешься? Шла бы.
Икавшев тулупом дохнул за спиной.
Вот – Мардарий фонариком из ледника зазвездел; и – погас вдоль заборов: ждут обыска.
Ей ли, порочной преступнице, – переступить порог: рок!
Разговором подергались
Чтобы нарушить молчание, тягостное, Никанор стакан с чаем – холодным, прокисшим, лимонным, – вдруг выбросил вверх:
– За здоровье хозяюшки, Элеоноры Леоновны!
Тут встрепенулся профессор:
– Да, ты, брат, – тащи меня к ней!
– Ну-с, – она-с!
Волосатый из кресла запрыгал кадык, а не Тителев: в кресло вцепясь крючковатыми пальцами, он точно умер.
И – бацнула входная дверь; и – казалось, что кто-то на месте бежит, притопатывая хлопотливо, но в дверь не вбегая:
Легка на помине!
И Тителев бросился в дверь крючковатыми пальцами; в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами.
А Серафима покрылась мурашками: вскрикнулось.
– Что? – Никанор.
Голосок, как звонок, задилинькал в передней:
– Ау?
Серафима забегала: свечку зажгла, став в пороге со свечкою; ротик – кричмя.
– Серафима Сергеевна?
– Я!
И в коричневых мраках просунулась личиком, из ореола свечного, сквозного и желтого чуть выясняясь зелененьким платьицем.
Элеонора Леоновна в юбочке с отсверком, в очень цветистенькой кофточке, нежно попахивая «убиганом», схватила малютку за руки с такой быстротою, как будто хватаемая была мышкой, а не человечиком.
– Ну?
– И вы – тут?
– И я – рада!
– Вам рада я!
А Серафиме на это «и вы» от спины к пояснице – опять муравейчики: мысли чужие какие-то; ручки в костяшках («Как лед», – промелькнуло) в холодненьких пальчиках, стиснула ручку.
Но гневно сверкнули глаза:
– Вы меня проведите к себе: я – боюсь!
И походкой своей, лунатической, кошьей, она, – узкотазая, маленькая, – наклоненной головкой, ушком наставляясь на лай голосов, себе в носик глаза закосивши и в нос Серафиме стрельнув завитыми дымками, —
– везде с перекурами, —
– за Серафимой прошла.
Электричество щелкнуло:
– Вот.
И стояла, загладивши пальчиками волосинки цветистого платья, следя, как дымки по ним бегали:
– Нравится?
У Серафимы неискренно вырвалось:
– Что за прекрасная комната!
Бирюзовая празелень фона: диванчика, креселец; крапины розово-серые в кремово-желтом и в бледно-лимонном Хотя и жеманно!
– Должна принести благодарность.
– Ну, ну, – с суховатым прищуром; и сухенько затараторила: вовсе «партийная» дамочка, сладко попахивающая.
И Серафима поморщилась: в серо-кисельную скатерть:
– Обои сиреневые…
– Прелесть что!
– И – не прелесть!
– Сама выбирала…
– Вкус ваш!
А – что дальше? Ничто?
Нет, – «Глафира Лафитова».
– Ну, – что она?
Выручала «Глафира Лафитова» раз уж пятнадцать: когда сказать нечего, то – появлялась она.
На «Глафиру» в шестнадцатый раз Серафима – ни звука.
– Ну вот: и – прекрасно!
И с тем же икливеньким, сдержанным выкриком Элеонора дала ей понять, что словами надергалась досыта с ней; Серафима, лицо отвердивши, все сносливо вынесла; гневный вздох подавив, перерезала нить разговора склонением личика в руку, поставленную острым локтем на скатерть кисельного цвета; опять эта скатерть?