V
Пока заливали водой пепел, а жандармы делали опись, Бессон, которому велено было сразу же вернуться в «Аржильер», отвез меня домой одну на «панарде» и, напевая, как ни в чем не бывало, вечную свою «Солеварницу», преспокойно высадил у калитки и уехал. А я чувствовала себя совсем не в своей тарелке из-за грязной юбки и чулок; я боялась, что скажет мама, которая вообще-то многое мне спускала и давно привыкла к моим побегам, зная, что ничего предосудительного за ними не стоит. Она уже не раз ворчала, когда я задерживалась до полуночи, гуляя с мосье Омом. Но на сей раз часы показывали четыре утра, я не была дома почти всю ночь, да к тому же — отягчающее обстоятельство — вместе с папой. Но, к величайшему моему изумлению, двери, которые я не заперла уходя, так незапертыми и остались. Я ворвалась в спальню, подбежала к кровати — она была по-прежнему накрыта белым-кружевным покрывалом. Все ясно. Матушка еще не вернулась. Вот повезло! Значит, я успею умыться, спрятать чулки, привести в порядок юбку. Мама, конечно же, узнает, что я ездила на пожар, но, вернувшись первой, я могу схитрить и сказать, что вернулась раньше. Однако настроение у меня тут же изменилось, я помрачнела. Обошлось без ссоры — очень хорошо! Однако мадемуазель Колю, едва избежав ожидаемых нравоучений, почувствовала, что вполне готова попотчевать ими мадам Колю. Почему это она так задержалась на свадьбе? В ее-то годы! И вообще, почему это она принимает приглашения на все свадьбы? Разумеется, я знала: зовут ее прежде всего из-за редкого дара готовить торты и пироги и еще потому, что в наших краях не так много певиц с приятным голосом, которым к тому же хорошо знаком репертуар каждого семейства. Но я знала также, что приглашают ее еще и как прекрасную партнершу, которой любая фигура, любое движение по плечу, — короче говоря, чтобы парням не скучно было: в наших краях это не считается зазорным, но все же не вполне приличествует званию «матери семейства». Ах нет, мне вовсе не нравится, когда молодые парни, которым впору ухаживать за девушками моего возраста, бросают мимоходом: «Привет, Ева!», встретив маму на улице. Эта Ева сильно вредила мадам Колю. В ней говорила именно Ева, когда, приглаживая мне волосы, мама шептала: «Моя Селиночка совсем еще маленькая, а все хочет казаться взрослой!» И только дочернее уважение и нежность мешали мне ответить: «А ты все хочешь казаться девочкой!» И я не осмеливалась повторять даже про себя хлесткие, точные слова, сказанные бабусей Торфу, которая любила употреблять местные речения, одной неосторожной молодухе: «Окольцевалась — кончено: мужняя жена! Кончено, ласточка моя, отхороводилась». Я угрюмо раздевалась, сдирая с себя куртку, потом свитер, потом чулки. Бедный папка! Что и говорить, маму тоже можно понять. Но разве не ужасно, что приходится искать оправдания для собственной матери? А ей-то самой они нужны? К счастью, я с ног валилась от усталости. И она, прогнав все, закутала меня в ночную рубашку и погрузила в сон.
Проснулась я в десять. Мама трясла меня за плечо.
— Ну и поспала же ты. Не слыхала даже, как я встала.
Главное, я не слышала, когда она скользнула под одеяло и легла рядом со мной. Хотя на второй подушке и лежала смятая пижама, ибо молодящаяся моя матушка носила пижамы, — ложилась ли она вообще? Я глядела на нее с глухим раздражением. Но ее взгляд был спокоен, голос тоже.
— Пожар был ночью, — говорила она, чистя мою одежду. — Твой отец еще не вернулся. Ох, Селина, это ж надо так отделать юбку! Десять лет тебе, что ли?
Это в ней говорит хозяйственная женщина — возмущение проформы ради. Она не стала настаивать, расспрашивать, где побывали мои чулки, брошенные под кровать. Казалось, она ни о чем не догадывается. Рука ее обвилась вокруг моей шеи, и впервые ее поцелуй был мне тягостен. Слишком пухлые, слишком горячие губы. И отчего на ее лице появилось это выражение кроткой усталости, нежной расслабленности? И почему она так сильно надушена?
— Поворачивайся скорее, Селина. Нам на рынок надо идти. Возьмешь пять кило песку у Канделя для айвового желе. А я куплю остальное. Ну, живо! Кстати, я принесла тебе со свадьбы кучу всякого-всего!
И через пять минут мы под руку вышли на улицу. Стоило только посмотреть, как мы обе зеваем, сразу становилось ясно, что и та, и другая совсем не выспались. Шагали мы молча. Мама — «вся в себе». Я — тоже. Я думала о папе, о мосье Оме. Где они так задержались? В конце улицы Франшиз мама меня оставила.
— Ну, ступай, — сказала она, сунув мне в руку тысячефранковую бумажку.
Я шла через площадь. На ней было черным-черно от народу, как и должно быть в четверг, в базарный день. Но — этого и следовало ожидать — люди не толклись, как обычно, не раздавалось то тут, то там «идет, по рукам», не слышно было приглушенных ругательств, грубого смеха или криков, зазывающих покупателей. Наоборот, на сей раз толпа была тихой, молчаливой, что в деревне всегда дурной знак, — люди сбивались в тесные группки и, скорбно опустив глаза, сурово разрубая рукой воздух, обсуждали что-то вполголоса. Ну прямо как во время выборов. Да и не просто выборов! Только выборы в законодательные органы способны вызывать такое волнение, будить дремлющую злобу, придавать лицам такое выражение, удерживая людей на площади, побуждая их без конца толковать и перетолковывать. Протискиваясь между группами, я только и слышала что о пожаре. И в каких выражениях!
— Если только схватим этого негодяя, — говорил землемер своей свояченице, мадам Дагут, — разделаемся с ним без всякой жалости! Прибить его, и все тут!
— Битьисе! Битьисе! — повторял его племянник Жюль — идиот, по прозвищу Простачок Сопелька, у которого под носом всегда висела капля, рот был растянут в улыбке — от уха до уха, — а у ног на веревке скакала отвратительная, глупая собака — полуспаниель, полудворняга, — отзывавшаяся на кличку Ксантиппа.
— Я теперь, только заслышу ночью шум, живо схвачу ружье со стенки, — шепчет чуть дальше один фермер на ухо другому. — И уж, клянусь, я туда не соль всажу! И даже не семерку! А прямо крупную дробь — вот так-то.
И повсюду на площади — возле кафе Каре или кафе Беладу, где собираются мужчины, кооперативной лавки, где собираются женщины, — можно увидеть одинаковое выражение лиц, услышать одни и те же слова.
— Стыд-то какой, мадам… Выходит, у нас и защиты никакой нету… Насос, говорите? Спринцовка это, а не насос… Бертран-то Бертраном, да только что он может сделать?
Подобные высказывания возобладали над мнением кумушек, обычно отличавшихся более острым языком. В углу, всегда занимаемом «булавками», то есть фермершами, торгующими с лотков или прямо из корзины, уже не удавалось задержать покупательниц. Старинную песню на два голоса, которую надо орать во все горло, чтобы тебя услышали, пели шепотом, ее и в двух шагах не было слышно. Я едва различала: «Свеколка, свеколка!.. Артишок, артишочек!.. Целая дюжина почти задаром!.. Такое нынче время, красоточка моя: яйцо дорожает, кура дешевеет…» Мария-с-Бойни (в наших краях фермершу знают чаще всего по названию фермы), самая голосистая — за три версты слышно, — молчала вмертвую и задумавшись или со страху резала кусками, словно торт, здоровенную мясистую тыкву с косточками, повисавшими на тягучих волокнах. А в трех шагах от нее Мадлена, кухарка из замка, зажав индюка под мышкой, покачивала головой с забранными в пучок волосами, стоя против служанки кюре, польки, фамилию которой никто не мог произнести, а потому все звали ее просто Варшава (что вполне сходило за имя, не многим более странное, чем у предыдущей служанки, которую звали Октава).