Выбрать главу

— Заткнем ему в пасть, — глухо подтверждает Жюльена, не замедляя механического движения руки с чуть поблескивающей, свежей, натянутой кожей.

Лицо у нее спокойнее, чем у мамы, и не выражает ничего, кроме упорного, осознанного, бесповоротного отвращения. Отвращения камня к траве, масла к воде. Она стоит как раз напротив комода и вынуждена лицезреть фотографию моего юного отца всякий раз, как поднимает глаза, отчего взгляд ее становится жестким. «Любимая, любимая!» — повторяет мама, вне себя от злобы, точно размалывая зубами слово, при этом лицо у нее такое, будто она держит во рту одно из этих жутких драже, под оболочкой которых таится препарат, горчайший из всех, какие существуют в фармакологии. Внезапно мама улыбается одной из самых злых своих улыбок. По ноздрям Жюльены пробегает легкий трепет. «Доброй ночи, любимая!» Превосходная идея! Глаза подружек встречаются; утюги на мгновение застывают в воздухе.

Доброй ночи, любимая, спи, спи сладко…

Доброй ночи, любимая…

Обретя уверенность, Жюльена приоткрывает губы, выпускает тоненькую дрожащую нотку, затем рот ее распахивается все шире, и она начинает петь в полный голос, до конца используя возможности приятного своего сопрано бывшей участницы детского церковного хора, настолько искусной, что она умело передает голосом злость, необходимую для этой исполненной тайного смысла песни.

Вдруг песня резко обрывается, рассыпается колючим смехом, острым, как осколки стекла.

— Спи сладко, видали! — мяучит Жюльена, распоясавшись окончательно. — Главное, спи сладко… Будь я на твоем месте, Ева, я бы пела ему это по вечерам, когда твой Бертран особенно хорош. Да лучше даже… Я бы ему ее просвистела!

— Я куплю пластинку, — отзывается мама.

Голос ее леденеет, и утюг снова принимается за работу. Смотри-ка ты! Неужели ненависть вызывает не меньшую зависть, чем любовь? Мамаша, которая может часами напролет раздирать душу мужу, плохо переносит злобу Жюльены. Разумеется, корни ее тщательно замалчиваются, но всем в Сен-Ле. кроме простофили Люсьена, известно, что злоба эта скорее лестна для мамы, которая, сгорая от нетерпения избавиться поскорее от папы, остается все-таки женщиной и испытывает тайное удовлетворение от того, что когда-то ее предпочли Жюльене.

— Он еще получит у меня свое «доброй ночи»! Не знаю когда, но получит, — добавляет она, чтобы скрыть это чувство.

Я поднимаюсь, и мама умолкает, еще не вполне успокоившись, но уже испытывая некоторый стыд. Я поднимаюсь. Нарыв нужно вскрывать — так легче, поэтому я и позволила ей причинить мне боль. А теперь довольно. Теперь пусть мучает сама себя. Нет, я не уйду, хлопнув дверью, несгибаемая, как меч правосудия. Поднявшись, я приближаюсь к ней, медленно-медленно. Приближаюсь, вооружившись только взглядом — оружием, которым пользуется и отец, обучивший меня с ним обращаться. Пусть глаза мои отражают то, что творится в моей душе! Пусть они станут двумя буферами, торчащими спереди у двигающегося паровоза! Пусть они толкают ее, пусть толкают все ближе к гаражу… Конечно, мы любим друг друга! Мама, мама, до чего же это нечестно! Поцелуемся, но не будем долго рыдать. Жюльена облизывает губы…

Мамин припадок прошел — до следующего раза. В тишине, прерываемой судорожными вздохами, которые старательно повторяет Трошиха, фыркая при этом словно кошка, мы теперь занимаемся только стопкой белоснежного свежего белья с кроваво-красными буквами К.-Т. — инициалами Колю-Торфу, — вышитыми крестом. Большая стрелка стенных электрических часов пробегает полкруга и, едва заметными толчками двигаясь вперед, приближается к перпендикулярной линии.

* * *

Звонит шесть часов — басовито на больших стенных часах, резко — на часах с маятником, что висят в моей комнате. Какофонию обрывает дверной звонок. Это не может быть папа — у него есть ключи. Мы накидываем блузки и, приняв более благопристойный вид, идем с мамой отпирать дверь, за которой обнаруживаем Раленга с его медалью и мосье Каливеля с его академическими лаврами.

— Бертран дома? — спрашивают они разом.

Мама не дает мне ответить. Поскольку я никогда не сообщаю ей ничего из того, что поверяет мне папа, — даже если речь идет о самых пустяках, — она не знает, что из-под колоннады мы вышли вместе.

— Колю в мэрии, — отвечает она.

— Уже больше часа, как он ушел оттуда, — говорит Раленг. — Я только что был там. Совет как раз в это время заседал и принял решение, которое мы должны ему срочно сообщить…

— Так подождите его. Едва ли он задержится! — заключает матушка, указывая пальцем в нужном направлении.

День клонится к вечеру. Мама зажигает свет и отступает, пропуская обоих мужчин, которым давно уже все тут известно. Без колебаний они идут по коридору, разделяющему дом — как и семью — на две равных половины: мамины владения, куда входит большая комната и наша спальня, и папины владения, куда тоже входит спальня и нечто вроде кабинета, расположенного в самой глубине дома. Раленг отворяет дверь, нажимает на выключатель, находящийся возле наличника, и затворяет ее за собой. После минутного колебания я, сочтя, что мама могла бы быть и полюбезнее, оставила ее и пошла развлекать гостей. Проведя гребенкой по волосам, я подхожу к неплотно прикрытой двери.

— Приветливая, как всегда, — замечает Раленг.

— Ее можно понять, — возражает ему Каливель. — Если бы с наших жен снять скальп, да обрезать им уши, да еще если бы у них была такая же отвратительная внешность, интересно, сколько времени мы бы возле них вытерпели. Так что у мадам Колю не слишком сладкая жизнь.

— А вы думаете, Бертрану сладко?

Один — ноль в пользу Раленга. Подождем минутку, чтобы они не заподозрили, что я их слышала: это бы их смутило. Вот теперь входим. Раленг, клюя носом, развалился на стуле. Каливель разглядывает комнату. Он был здесь уже раз пять или шесть, но она все еще удивляет его, и, надо признать, есть чем — «логовище», как я ее называю, не походит ни на какую другую комнату. Ни плинтусов, ни деревянных панелей, ни паркета, ни обоев, ни ковра, ни занавесок. Ничего, кроме плиточного пола да некрашеных стен. На одной из них — телефон, провода которого нигде не соприкасаются с первоклассной электрической проводкой, целиком спрятанной в стене. Письменный стол, шкаф для бумаг и четыре металлических стула. Единственное, что тут может загореться, — это книги, стоящие на полках, сделанных из сен-гобенских плит. Каливель, из профессионального интереса к любым печатным изданиям, подходит, разглядывает названия — все книги связаны с тем, чему посвятил себя их владелец. «Борьба с огнем», «Учебник по печному делу», «Учебник по пожарному делу», «Горючие материалы», «Краткое руководство по пиротехнике», «Зажигательные стрелы», «Теория Плутона», «Греческий огонь в фосфорной бомбе», «Испытание огнем», «Искусство огня», «Боги огня» (Вулкан, Сварог, Агни, Чжу Жун, Нина), «Огнеупорные тела», «Калории и охлаждение», «Безопасные лампы» и рядом — «Легенды о саламандре», «Il Fuoco»[3] Габриэля д'Аннунцио, «Огонь» Барбюса, «Харчевня королевы Педок», формуляры, расчетные таблицы, журналы страховых компаний, ежегодники, каталоги фирм, специализирующихся на продаже огнеупорных и огнестойких материалов. На полу, возле этажерки, валяются два проспекта «Сикли», сумка для инструментов, соединительные трубки, наконечники к шлангам разного сечения, образцы стекловаты, горного льна, огнеупорного холста, стопка складных проспектов, выпущенных «Крестовым походом за осторожность». В борьбе с огнем папа совмещает разные должности: он и сержант пожарной команды, и местный агент «Секанез»; кроме того, он представляет фирму, в чьих интересах старается распространить маленький, простой в употреблении красный огнетушитель, который должен стоять в каждом гумне; кроме того, он работает на общество по продаже химикалиев, выпускающее чудодейственную жидкость, которой нужно пропитать деревянные балки, чтобы они не загорались. И наконец, папа — секретарь Лиги осторожных (в Сен-Ле насчитывается три ее члена — Раленг, Трош и Бессон), в обязанности которого входит бороться с палаточниками, целлулоидными игрушками, самодельной проводкой электричества, запрещенной Французской электрической компанией.

вернуться

3

Огонь (ит.).