Выбрать главу

— Папа, папа, ты видел? По-моему, это Ашроль.

— Да, это Клод, — подтверждает отец без малейшего волнения. — Теперь мы знаем, кто это был, так что пусть себе бежит, куда хочет. В любом случае дальше своего дома он не уйдет.

— Вот теперь и вылезет на свет божий та история с паяльной лампой!

— Возможно, но не наверняка.

Тяжело переставляя ноги, папа неспешно продолжает путь. Теперь я нервничаю, волнуюсь и не понимаю папиной сдержанности и спокойствия.

— Ну, а зачем же, если ему нечего скрывать, он тогда побежад?

— А может, он просто не хочет, чтобы знали, из какой постели он вылез, юбочник проклятый!

Папа отрывисто взмахивает рукой, давая понять, что инцидент исчерпан. Сквозь туман начинают пробиваться едва заметные пятна света — огоньки деревни. В застылую тишину врезаются разные непонятные звуки. Дорога вот-вот перейдет в улицу Общинных Вольностей — там, где от нее отходит Лионское шоссе, перед опасным поворотом, у самого столба, на котором висит знак с большим S. Сноп света перемещается с востока на запад, подметая шоссе, высвечивая кусок стены, целиком занятый двумя огромными фигурами официантов — красной и белой.

— Ты все же в жандармерию-то позвонишь? — ступая на щебенку шоссе, шепотом спрашиваю я, когда проезжает машина.

— А думаешь, стоит? — с сомнением откликается папа. До самого дома он не решается этого сделать, и тогда я, преисполненная гордости и радости от того, что предупрежу бригаду, на свою беду, снимаю трубку.

XVI

— Подними-ка руки, теперь повернись! — Я поворачиваюсь перед зеркалом, вделанным в платяной шкаф, то левым боком, то правым, то прижму подбородок к плечу, то заведу глаза, чтобы полюбоваться собой со спины, анфас и в профиль. В платье моем, конечно, есть что-то деревенское — и материя, и особенно, крой, до мелочей повторивший одну из старательно вырезанных из папиросной бумаги выкроек, которые после употребления становятся годными только там, куда-царь-пешком-ходил. Но тогда никто не мог мне этого сказать и меньше всех моя матушка, которая, зажав в руке мел, а во рту — десяток булавок, созерцала свое произведение, не находя в нем ни малейшего изъяна — ни в кокетке, ни в уродливом круглом вырезе, который она еще раз выверила с точностью до миллиметра.

— Да будешь ты стоять спокойно!..

Я в последний раз попробовала подпрыгнуть и низко присела, почти до самого пола.

— Повернись… подними руки… — Последняя проверка. Может быть, левое плечо чуть высоковато? Нет, это я так криво стою…почти не двигая губами, глухо произнесла мама.

Мадам Колю вытащила изо рта булавки и воткнула их по одной в синюю бархатную подушечку. Я не оговорилась: мадам Колю. Именно она, та женщина, что способна перебить всю посуду (посуду мадам Колю, разумеется). Такое впечатление, что, угрюмая, по горло замурованная в блузке, она следит, вздыхая, за той, другой, разглядывает ее в зеркале, стоя позади меня — позади их дочери. Я тоже разглядываю ее, враждебно и ласково одновременно, скрывая тревогу за детскими выходками. Мадам Колю! Нынче ночью она спала уже, когда, позвонив в бригаду, я проскользнула в спальню, которая — в доме^ где никто не курит! — насквозь пропахла табаком. И при этом, сама же за завтраком, как только папа ушел собирать положенные взносы, позволила себе устроить небольшую сцену ревности.

— Ты хоть вернулась-то не слишком поздно? — осведомилась она. — Никак не пойму, что за удовольствие таскаться следом за папашей. Одному богу известно, что он там может за это время про меня наплести! Видно, ты никогда не поймешь, что он тебя использует! Пока он держит тебя в подчинении, он держит и меня… Где хоть вы шлялись-то?

Коварный вопрос. И расплывчатый ответ:

— Мы пошли в ту сторону, а потом вон туда. — Я приучила себя осторожности ради никогда и ничего не повторять одному из них о том, что говорил или делал в моем присутствии другой. Об Ашроле ей говорить нечего. К тому же он совершенно не должен ее интересовать, а молва и так до нее все донесет.

* * *

Последняя наивность! Не успеваю я стянуть платье, как молва заявляет о себе торопливым стуком каблуков, и Жюльена врывается к нам в сопровождении Люсьена, который в этот час должен был бы возиться со своими гайками у Дюссолена.

— Слыхала, что говорят-то? Будто Клода забрали! Люсьен сейчас только узнал в гараже…

Матушку словно тряхнули изо всех сил. Чуть не проглотив последние оставшиеся во рту булавки, она выплевывает их.

— Клода!.. Ты спятила! — выкатив глаза, с трудом выговаривает она. — За что? Кто забрал?

— Да муж твой, черт побери! Спроси у Селины — она ведь тоже там была.

Мама еще больше бледнеет, но бледнее всех становлюсь я. Теперь все связывается воедино: запах табака, место, где мы встретили Ашроля, папин возглас, перевернутое лицо матушки, торжествующая улыбка Жюльены, счастливой, оттого-что-причинила-боль, искреннее изумление этого болвана Люсьена. И точно пелена спала с глаз ее, как сказано в Священном писании. Точно ресницы градом посыпались к моим ногам. Клод! Это ничтожество, которого папаша Аво заставлял в прошлом году жениться на своей беременной дочери, а он смылся, сославшись на то, что крошка Шезель-де в таком же положении, и, раз он не может взять их обеих, нет у него оснований предпочитать одну другой! Эта смазливая рожа, с первого взгляда на которую ясно, что он вполне способен задрать юбку даже монашке! Так, значит, это — он! Бедная мамочка, значит, Клод для тебя тот «он», о котором все мы думаем, о котором я думаю уже сейчас, когда представляю себе, что со мной будет через пять лет. то со мной будет через пять лет… тот «он», то личное местоимение, которое предшествует появлению имени и освещает все внутри нас! Наверное, я смешна, но любовь все еще представляется мне светлым таинством, каким является для детей Дед Мороз, а при мысли о том, что за этим скрывается, во что она, видимо, превращена здесь, о чем, как ты знаешь, мне нетрудно догадаться, ноздри у меня начинают трепетать, словно воздух вдруг стал слишком густ. Но самое, самое ужасное сейчас даже не это, а молчание, которое нас разъединяет, лицо, меняющееся на глазах, взгляд, обвиняющий меня в содействии какому-то низкому поступку. Ох уж эти ваши истории! Если и говорить и молчать — в равной мере для меня рискованно, что же я должна делать? Разве я что-нибудь знала? А папа? Но если он знал, зачем же он позволил мне позвонить, — ведь он же… О господи, какой беспросветный круговорот!..

— Так что, Селина? — звучит напряженный, как натянутая струна, мамин голос.

Единственный выход. Изображать полнейшее неведение. Свести эффект от случившегося к минимальным, насколько это возможно, последствиям. Вернуться вспять.

— Да что ерунду-то говорить? — бормочу я. — Никого папа не арестовывал, у него и права на это нет. Мы просто сообщили, что кто-то — похоже, Ашроль, — завидев нас, скрылся. Папа вообще ничего не хотел говорить жандармам. Это я позвонила…

— Не крути! — встревает Жюльена. — Ты еще забываешь сказать, что он ранен.

— Ранен! — взвывает матушка. — Твой папаша стрелял в него?!

Ее всю трясет. Грудь вздымается, круглится, выпирает. Хватит с меня. Я начинаю в свою очередь злиться.

— Он, должно, сильно ноги поранил, когда грохнулся на кучу битого стекла. Странные вы тоже! Специально же придумали дозорных, чтоб они сообщали, если что где заметят. Зачем Ашроль побежал-то?