Перелистывал Глашенькин альбом с обычными стишками и рисунками. Два голубка на могильной насыпи:
Две горлицы укажут Тебе мой хладный прах.
Амур над букетом порхающий:
Пчела живет цветами, Амур живет слезами.
И рядом - блеклыми чернилами, старинным почерком: "О, природа! О, чувствительность!..."
"...- Ну, полно! Расскажите-ка лучше, капитан, как вы на Кавказе сражались...
Якубович не заставил себя просить: любил порассказать о своих подвигах. Слушая можно было подумать, что он один завоевал Кавказ.
- Да, поела-таки сабля моя живого мяса, благородный пар крови курился на ее лезвие! Когда от пули моей падал в прах какой нибудь лихой наездник, я с восхищением вонзал шашку мою в сердце его и вытирал кровавую полосу о гриву коня...
- Ах, какой безжалостный! - млела Глашенька.
- Почему же безжалостный? Вот если бы такое беззащитное создание как вы...
- И неужели не страшно? - перебила она стыдливо потупившись.
- Страх, сударыня есть чувство русским незнакомое. Что будет
- то будет, вот наша вера. Свист пуль стал для нас наконец, менее чем ветра свист. Шинель моя прострелена в двух местах, ружье - сквозь обе стенки, пуля изломала шомпол...
- И все такие храбрые?
- Сказать о русском: он храбр, - все равно что сказать: он ходит на двух ногах.
- Не родился тот на свете.
Кто бы русских победил! патриотическим стишком подтвердила красавица.
Одоевский подойдя незаметно к трельяжу, подслушивал и, едва удерживаясь от смеха, подмигивал Голицыну. Они познакомились и сошлись очень быстро.
- И этот - член Общества? - спросил Голицын Одоевского, отходя в сторону.
- Да еще какой! Вся надежда Рылеева. Брут и Марат вместе, наш главный тираноубийца. А что, хорош?
- Да, знаете, ежели много таких...
- Ну, таких, пожалуй немного, а такого много во всех нас.
Чухломское байронство... И каким только ветром надуло, черт его знает! За то, что чином обошли, крестика не дали, Готов царей низвергнуть с тронов И Бога в небе сокрушить, как говорит Рылеев".
Что можно сказать по поводу этого портрета Якубовича, нарисованного Д. Мережковским.
Во-первых, что это позер и фразер. Во-вторых это типичный мелкий честолюбец, из числа которых обычно комплектуются ряды революционных организаций. Это люди лишенные данных чтобы играть какую-нибудь значительную роль в существующем обществе.
Снедаемые завистью к более одаренным людям, они готовы на какое угодно преступление, готовы состоять в какой угодно организации, лишь бы "играть роль".
"От Якубовича на расстоянии несло фальшью, он слишком театрален", - пишет Цейтлин.
VII. ТИРАНОУБИЙЦА № 2
"...Там, в углу у печки, стоял молодой человек с невзрачным, голодным и тощим лицом, обыкновенным, серым, точно пыльным лицом захолустного армейского поручика, с надменно оттопыренной нижней губой и жалобными глазами, как у больного ребенка или собаки, потерявшей хозяина. Поношенный черный штатский фрак, ветхая шейная косынка, грязная холстинная сорочка, штаны обтрепанные, башмаки стоптанные. Не то театральный разбойник, не то фортепьянный настройщик. "Пролетар", - словечко это только что узнали в России.
В начале спора он вошел незаметно, почти ни с кем не здороваясь; с жадностью набросился на водку и кулебяку, съел три куска, запил пятью рюмками; отошел от стола и, как стал в углу у печки, скрестив руки по-наполеоновски, так и простоял, не проронив ни слова, только свысока поглядывал на спорщиков и ухмыляясь презрительно.
- Кто это? - спросил Голицын Одоевского.
Отставной поручик Петр Григорьевич Каховский. Тоже тираноубийца. Якубович - номер первый, а этот - второй..." "- Берегись, Рылеев: твой Каховский хуже Якубовича. Намедни опять в Царское ездил.., - говорит Бестужев Рылееву.
- Врешь!
- Спроси самого... Государь, нынче, говорят, все один, без караула в парке гуляет. Вот он его и выслеживает, охотится. Ну, долго ли до греха? Ведь, ни за что пропадем... Образумил бы его хоть ты, что ли?
- Образумишь, как же! - проговорил Рылеев, пожимая плечами с досадой. - Намедни влетел ко мне как полоумный, едва поздоровался, да с первого же слова - бац: "послушай, говорит, Рылеев, я пришел тебе сказать, что решил убить царя. Объяви Думе, пусть назначит срок..." Лежал я на софе, вскочил, как ошпаренный: "что ты, что ты, говорю, сумасшедший! Верно хочешь погубить Общество..." И так, и сяк. Куда тебе! Уперся, ничего не слушает. Вынь, да положь. Только уж под конец, стал я перед ним на колени, взмолился: "пожалей, говорю, хоть Наташу да Настеньку!" Ну, тут как будто задумался, притих, а потом заплакал, обнял меня: "ну, говорит, ладно, подожду еще немного..." С тем и ушел, да надолго ли?
- Вот навязали себе черта на шею! - проворчал Бестужев. - И кто он такой? Откуда взялся? Упал как снег наголову. Уж не шпион ли право?..
- Ну, с чего ты взял? какой шпион! Малый пречестный.
Старой польской шляхты дворянин. И образованный: к немцам ездил учиться, в гвардии служил, французский поход сделал, да за какую-то дерзость переведен в армию и подал в отставку. Именьице в Смоленской губернии. В картишки продул, в пух разорился. На греческое восстание собрался, в Петербург приехал, да тут и застрял.
Все до нитки спустил, едва не умер с голода. Я ему кое-что одолжил и в Общество принял..."
* * *
Так пишет Д. Мережковский. И продолжает:
"...Комната Каховского на самом верху на антресолях, напоминала чердак. Должно быть где-то внизу была кузница, потому, что оклеенные голубенькой бумажкой, с пятнами сырости, досчатые стенки содрогались иногда от оглушительных ударов молота. На столе, между Плутархом и Титом Ливием во французском переводе XVIII века, - стояла тарелка с обглоданной костью и недоеденным соленым огурцом. Вместо кровати - походная койка, офицерская шинель вместо одеяла, красная подушка без наволочки. На стене - маленькое медное распятие и портрет юного Занда, убийцы русского шпиона Коцебу; под стеклом портрета - засохший, верно, могильный, цветок, лоскуток, омоченный в крови казненного, и надпись рукою Каховского, четыре стиха из Пушкинского Кинжала:
О, юный праведник, избранник роковой О Занд! твой век угас на плахе; Но добродетели святой Остался след в казненном прахе."
"...Достал из-под койки ящик, вынул из него пару пистолетов, дорогих, английских, новейшей системы - единственную роскошь нищенского хозяйства - осмотрел их, вытер замшевой тряпочкой.
Зарядил, взвел курок и приложил дуло к виску: чистый холод стали был отраден, как холод воды, смывающей с тела знойную пыль.
Опять уложил пистолеты, надел плащ-альмавиву, взял ящик, спустился по лестнице, вышел на двор; проходя мимо ребятишек, игравших у дворницкой в свайку, кликнул одного из них, своего тезку, Петьку. Тот побежал за ним охотно, будто знал, куда и зачем. Двор кончался дровяным складом; за ним огороды, пустыри и заброшенный кирпичный сарай.
Вошли в него и заперли дверь на ключ. На полу стояли корзины с пустыми бутылками. Каховский положил доску двумя концами на две сложенные из кирпичей горки, поставил на доску тринадцать бутылок в ряд, вынул пистолеты, прицелился, выстрелил и попал так метко, что разбил вдребезги одну бутылку крайнюю, не задев соседней в ряду; потом вторую, третью, четвертую - и так все тринадцать, по очереди.
Пока он стрелял, Петька заряжал, и выстрелы следовали один за другим, почти без перерыва.
Прошептал после первой бутылки:
- Александр Павлович.
После второй:
- Константин Павлович.
После третьей:
- Михаил Павлович.
И так - все имена по порядку...
Дойдя до императрицы Елизаветы Алексеевны, прицелился, но не выстрелил, опустил пистолет - задумался".