Глава 18
В субботу Баглай освободился к трем. Оздоровительный центр функционировал бесперебойно, но у сотрудников были отпуска и выходные дни, оговоренные в контракте, как и полагалось по закону. Но в реальности все определяли рейтинг и спрос, а также стремление заработать, так как с лишних пациентов шли дополнительные доходы. Тем, кого посетители не баловали, не возбранялось отдыхать два дня в неделю, Баглай же мог трудиться хоть все семь – очередь к нему не уменьшалась, а лишь росла из года в год с завидным постоянством. Это означало деньги и кое-какие привилегии, возможность брать свободный день по выбору – скажем, в воскресенье, – и временами закругляться в три, а не к шести – поставив, разумеется, в известность Лоера. Лоер никогда не возражал. При всех своих солдафонских замашках он был человеком неглупым и понимал, чьи руки его кормят.
Переодевшись, Баглай запер кабинет, покосился на дверь процедурной, где принимала Вика (перед ней почему-то толпились одни мужчины спонсорского возраста), скривил губы, будто на язык попала горечь, и двинулся вниз по лестнице – мимо рослых «скифов»-охранников, мимо регистратуры и кассы, мимо спортивного зала, откуда неслись топот и бодрые песни – прямиком в вестибюль, а из него – на улицу. Погода установилась редкостная; на деревьях наливались почки, ветер без обмана пах весной, лужи таяли под апрельским солнышком, и в теплом воздухе растворялись воспоминания о недавних мартовских холодах. Не охотничий сезон, но все же… – подумал Баглай, взял такси и велел рулить на Фонтанку, к «Сквозной норе».
Казино еще не работало. Он спустился вниз, к Ли Чуню, где тоже было пустовато, сел за низенький столик у ширмы с изображением гор, поросших бамбуком и корявыми соснами, полюбовался на свиток в нише с затейливо выписанными иероглифами, вдохнул знакомый запах сандала и кардамона. К нему примешивалось что-то еще, столь же приятное, однако взывавшее уже не к обонянию, а к желудку. Карп по-сычуаньски, под кисло-сладким соусом, определил Баглай. Две узкоглазые девушки в длинных парчовых платьях приблизились к нему, согнулись в вежливом поклоне, шепча приветствия и пожелания здоровья. Он заказал рисовые колобки, лапшу, сычуаньского карпа и ягодное вино – Ли Чунь клялся, что его привозят с цивилизованного востока, из Цзинани, и делают из ягод десяти сортов, неведомых на диком европейском западе. Вино и правда было восхитительным, таившим ароматы с берегов Хуанхэ; Баглай пил его из маленьких фарфоровых чашечек, просвечивающих словно белый шелк.
В конце трапезы появился Ли Чунь, присел к столу, выпил предложенное вино. Они потолковали: о сотне способов приготовления лапши, о супе из ласточкиных гнезд, о запеченных в тесте креветках и преимуществах сычуаньского карпа перед уткой по-пекински. Оба сошлись во мнении, что карп – пища легкая и более подходящая людям, которым за тридцать, и что великие целители – Бянь Цао и Цан Гун, Фу Вэн и Хуа То, Хуан Фу-ми и остальные – писали об этом неоднократно, рекомендуя есть мясное в юном возрасте, а в прочих случаях – лишь в ожидании любовных утех. Закончив с этим, Ли Чунь одарил Баглая комплиментами – что палочками тот владеет как настоящий китаец и чашку с вином приподнимает изящно, на кончиках пальцев. Баглай чувствовал, что ему хотелось поговорить об ином – к примеру, задать вопрос, как поживает ваза с драконом из Цзиньдэчженя, – но эта тема, видимо, была запретной.
Покинув заведение Ли Чуня, он постоял у Фонтанки, разглядывая темную мутную воду, потом направился к Невскому – развеяться, пройтись по антикварным лавочкам. В них ничего толкового не оказалось, однако прогулка его освежила; здесь, среди сутливой пестрой толпы, думалось не о Вике, не о Мосолове, не о прощальной черешинской улыбке, а о вещах приятных – скажем, о том, как сияют алмазы в жестяной баночке, как свивается в кольца зеленый нефритовый дракон, как плывут облака на картине Гварди и как отражаются в водах лагуны корабли, дворцы, мосты и башни. Думал Баглай и о новом знакомце, о живописце Яне Глебыче, прикидывал, каким он будет у него, и получалось, что не девятым и не десятым. Скорее, двадцатым. Всякому овощу свой черед; когда-нибудь и художник дозреет, но годы дозревания даром не пропадут. Да и с чего бы им пропасть? Огромный город шептался, рокотал, шумел вокруг Баглая, и в каменных его чащобах, в старинных улицах и переулках, и на окраинах, за фасадами зданий с миллионом окон, таились неисчислимые сокровища, лежавшие под спудом у древних гномов и троллей. Разыскивай, бери! В том и состояла вся прелесть, вся притягательность Охоты – разыскать и отобрать. Это было еще восхитительней, чем владеть! Подобная мысль не первый раз посещала Баглая, а временами он задумывался о том, придет ли ей на смену что-то новое и необычное, еще не испытанное и будоражащее кровь.
Придет, по-видимому. Казалось, он даже знает, что – или предчувствует, не разумом, но изощренным инстинктом хищника. Эта мысль всего лишь зрела в его душе, еще не оформившись словами, неясная и смутная, подобная дремлющему зерну в богатой влагой удобренной почве. Но зерно набухало, наливалось соками, трескалось и жаждало прорасти.
Владеть – приятно, еще приятнее – охотиться; но, быть может, всего приятней убивать?..
Домой он вернулся в сумерках и, пока дожидался лифта, прислушивался к возне за дверью одной из квартир. Тут обитала брюнетка с пухлыми губами, владелица мастифа и ротвейлера, к которым Баглай испытывал стойкую необоримую ненависть. В свой черед клыкастые твари тоже не симпатизировали ему; едва Баглай появлялся в подъезде, их рык и рев, а также удары тяжелых тел о хлипкую дверь, заставляли его холодеть и ежиться.
Но на этот раз было что-то иное. Лая и рычанья он не слышал, только какие-то шорохи и слабое царапанье когтей, сопровождаемое жалобным щенячьим поскуливанием. Может, заболели и сдохнут?.. – с надеждой подумалось ему. Он облизнул губы, усмехнулся, шагнул в кабинку лифта, и тут собаки начали выть. На два голоса, в унисон, тоскливо и протяжно, как воют волки на луну – в ночь, когда голод терзает их, а холод, заледенив кровь, лишает резвости и не дает добраться до добычи.
Баглай злобно сплюнул, ткнул кнопку двенадцатого этажа и поехал наверх. Вой, преследовавший его, стал тише и глуше, но не исчез совсем; чудилось, последние звуки смолкли лишь в тот момент, когда он скрылся в закутке и начал отпирать квартиру. Замки упруго щелкнули, он вытащил ключ, сунул связку в карман и, по привычке, коснулся соседней двери – той, ведущей в пещеру сокровищ, где на комоде стояла китайская ваза, струился сине-голубой узорчатый ковер, где висели картины, поблескивали клинки, шкатулки и подсвечники, и в темноте ждала урочного часа хрустальная люстра – ждала, чтоб вспыхнуть переливчатой радугой и превратить пещеру в сказочный дворец. В обитель Гаруна ар-Рашида, запретную для прочих смертных…
Дверь подалась под рукой Баглая, свет потоком хлынул на площадку.
Он замер в оцепении, не двигаясь и едва дыша; все, о чем думалось минутой или часом раньше, вдруг улетело прочь – мысли о воющих псах, о наслаждении Охотой, о живописце Яне Глебыче, о бриллиантах в жестяной коробке, о магазинах, которые он посетил. Все это было сейчас неважно, все меркло перед этой распахнутой дверью, перед клыками запоров, мирно блестевших в гнездах, перед фонтаном света, струившимся от люстры… Все!
Скрипнув зубами, Баглай ворвался в просторную комнату, готовый бить и душить.
Вещи были на месте. Картины, взятые у Симановича и Надеждина, коллекция статуэток Любшиной, шкатулка литого серебра – наследие Кикиморы, арабский клинок Троепольской, персидский ковер и французский фарфор, богемский хрусталь и драгоценная ваза с драконом. Цело и невредимо, как все остальное – резной двустворчатый шкаф и буфет, комоды и секретеры, диван с изящной вычурной спинкой, большой сундук в углу и круглый столик на шести массивных львиных лапах. Пожалуй, кое-что прибавилось: у этого стола, в любимом баглаевом кресле, сидел Тагаров.
Баглай не видел его много лет, но старец вроде бы не изменился. Бритый череп отливает бронзой, узкие щелочки глаз будто прорисованы углем между припухлыми веками, сухие губы сжаты, кожа на скулах туго натянута, руки сложены на коленях… Он застыл, глядя не в лицо Наставнику, а именно на эти руки – небольшие, изящные, хрупкие. Но хрупкость была обманчивой; он помнил их неодолимую силу.