Нельзя было без той же улыбки и отвращения слушать его мутные, смехотворные разглагольствования о том, что большевики «погубят культуру» - об этом в то время распинался, не зная, что означает слово «культура», каждый трактирный газетный листок.
Он уехал на юг, а затем - за границу. Каким образом ему, нищему, удалось пробраться в Турцию, а оттуда в Париж - трудно понять, но он все же пробрался. В Париже он, если жив, влачит жалкое существование. Лет семь-восемь назад в «Известиях» появилась корреспонденция, в которой говорилось о том, что в Париже белогвардейский поэт Валентин Горянский отказался подать руку своему старому знакомому - московскому советскому писателю. «Я чекистам руки не подаю!» - заявил он.
В корреспонденции сообщалось, что за это «доблестное» поведение писатель Иван Бунин устроил в честь Горянского обед.
По-моему, Горянский очутился в эмиграции не по политическим причинам - в политике он ничего не понимал. По-моему, подлинной причиной его бегства были тяжкие семейные переживания, нечеловеческая ревность ко всему и ко всем и - в том числе - и к Маяковскому. Ему казалось, что Маяковский пишет в том же жанре, что и он, но несравнимо талантливее, и поэтому он рано или поздно будет «затерт».
- Маяковский меня погубит, - говорил он довольно часто и вздыхал.
- Почему? - возражали ему. - Что у вас общего с Маяковским?
- Есть общее, - вздыхал он опять, - но Маяковский силен, а у меня силенки сами видите какие…
И он болезненно улыбался.
Аверченко выслушивал и стихи его, и всякие жалобы, когда бы тот не приходил.
Выслушивал и удовлетворял также вечные финансовые притязания…
В Аверченко не было ничего меценатского. Он просто хорошо относился к людям, и это, повторяю, было тем более приятно, что жизнь его, несмотря на славу, огромные деньги и внешнее благополучие, - была не из легких.
Я ни разу не слышал, чтобы Аверченко нервничал, сердился, проявлял свое «хозяйское» положение.
Он был удивительно добр, необидно снисходителен, терпелив и благожелателен.
Всему этому, правда, пришел конец в середине 1917 года и позже - об этом будет сказано ниже, как вообще в очерке придется часто возвращаться к Аверченко. Пока же, начав рассказ о сотрудниках «Нового Сатирикона» - буду продолжать его.
Маяковский начал печататься в «Новом Сатириконе» в 1915 году и сразу, с первого стихотворения, занял такое большое положение (если вообще можно было бы говорить о «положении» в «Новом Сатириконе», а об этом нельзя было говорить - порядки были весьма демократические), что с ним нельзя было сравнить «положение» ни одного из сатириконских поэтов.
Сразу почувствовалась большая сила. Чувствовалось, что и сам Маяковский очень дорожит своим сотрудничеством в «Новом Сатириконе». В сущности, это было первое издание - из числа «большой прессы», - в котором печатались его стихи.
Раньше он печатался в футуристических листочках и брошюрках, не имевших почти никакого тиража. Имя его начинало становиться известным в литературной среде главным образом из-за выступлений его в кафе, из-за футуристических скандалов и вызванных ими газетных заметок.
Свои стихи для «Нового Сатирикона» Маяковский тщательно, как-то особо прилежно просматривал, брал у меня (секретаря редакции) гранки, читал их сам, читал многим знакомым и товарищам. Видно было по всему, что он очень дорожил тем, что его печатали в «Новом Сатириконе».
Печатал он не только стихи на свои темы, за своей подписью. Иногда, по просьбе редакции, писал и на заданную тему и без подписи. Например, для специального номера «Нового Сатирикона» о взятке он написал вступительное стихотворение.
С В. Маяковским я познакомился в 1915 году. Не помню точно, где. Кажется, в «Привале комедьянтов» - кабачке Пронина. Помню, он был грустен - в этом состоянии его нечасто можно было видеть. Обычно он был развязен, грубоват, насмешлив. Любил задевать людей шутками. Но - я заметил - он легко смущался, если собеседник давал ему отпор. При первой встрече мы мирно о чем-то побеседовали, очень кратко, не помню о чем. При второй - помню - на узкой лестнице, ведшей в редакцию «Нового Сатирикона», он говорил мне:
- Мои дела - ничего. Есть у меня такой купец - все стихи у меня покупает, что бы я ни написал. И за каждую строку - рубль. (Он сказал «рупь»). Написал строку - рупь. Десять строк - десять рублей, сто строк - сто. Верно. Фамилия его Брик.
Он уже был вхож в редакцию «Нового Сатирикона». К нему все хорошо относились, прощали ему его нарочитую, наносную развязность. Моисея Израилевича Аппельхота, заведующего конторой, «солидного» человека, он звал «детка»:
- Детка, нет ли у вас папиросы?
И на это не обижались…
Как-то в редакции говорили о темах. Поэтесса Лидия Лесная, робкая, скромная, всегда в густой коричневой или темно-фиолетовой вуали, тихо сказала:
- Вот я недавно была в Москве - сколько там прекрасных тем!
- Да, - басом, издевательским тоном сказал Маяковский, - говорят, в Полтаве еще много хороших тем…
Почему-то все засмеялись. Лидия Лесная смутилась.
- Зозуля, - протяжно произнес Маяковский после победной паузы, которой он явно насладился.
Я почувствовал, что он разошелся и наметил меня в жертвы для очередного укола. Признаться, мне не хотелось быть жертвой - особенно в присутствии сотрудников «Нового Сатирикона», умевших смеяться, и, воспользовавшись новой паузой, пока он что-то задумывал, я подчеркнуто-унылым тоном сказал:
- Ну да, Зозуля, а сейчас вы скажете, что по-украински это кукушка, и сообщите нам оглушительную новость - «тай куковала та сива зозуля»…
Действительно, не было почти человека, склонного к шутке или к фамильярности, который при знакомстве со мною, услышав мою фамилию, не сообщал бы с торжествующим видом этих двух сакраментальных сведений…
Я и не думал вступать с Маяковским в единоборство, он был очень остроумен, а я никогда не претендовал на это прекрасное умение. Но какое впечатление произвело это на Маяковского! Хотел ли он, в самом деле, вспомнить про кукушку и «закуковала та сива», и я попал в точку, или что-то другое осекло его, но он смутился невероятно. Мне показалось даже, что он как-то подался назад, пока многие - видимо, расположенные смеяться, громко и весело смеялись, хотя ничего остроумного я не сказал. Маяковский явно смутился - мне даже стало неловко. Его, очевидно, смутило то, что его заподозрили в возможности быть банальным, или он действительно, собирался высказать обычную ассоциацию, которую у многих вызывает бедная моя фамилия.
Обычно допекал он шутками поэта Валентина Горянского. Горянский, как я уже говорил, был мал ростом, очень уродлив, к тому же страдал несварением желудка, и на лице его не высыхали вечные язвы и прыщи.
Маяковский его спрашивал непринужденно-весело:
- Горянский, как поживаете - все нарываете?
Или так:
- Горянский, почему у вас лицо как пемза?..
Горянский горько страдал и едва ли не плакал.
Страдание его было тем глубже, что он считал свою работу и свой прозо-стих идентичным во многих отношениях стихам Маяковского, но не мог не признать, что ему не сравниться с огромным талантом Маяковского.
Маяковского любили в «Новом Сатириконе». Все, что он давал журналу, - печатали, добродушно относились к его поведению, которое он старался делать неспокойным и бурным, - хотя ни одного бестактного поступка он не совершил - а ведь тогда был расцвет его «эпатирующего» тона.
Аверченко часто говорил ему:
- Слушайте, Маяковский, вы же умный и талантливый человек, и ясно, что у вас будет и слава, и имя, и квартира, и все, что бывает у всех поэтов и писателей, которые этого заслуживают и этого добиваются. Так чего же вы беситесь, ходите на голове, клоунадничаете в этом паршивом кабаре «Привал комедьянтов» и так далее? Честное слово, для чего это? Чудак вы, право!
И когда Маяковский, бывало, хотел что-то ответить (а мне было интересно, что он скажет), Аверченко не давал ему говорить и оживленно повторял сказанное, но обращаясь уже не к Маяковскому, а к кому-нибудь, кто находился рядом: