Мы обвязали пациента ремнями по груди и рукам и все втроем перетащили на стол. Я даже удивился — до того похожи были эти вывернутые руки-ноги на человеческие, стало даже жалко обезьяну. Голова свесилась набок, показалась шея, безволосая, сморщенная, как заношенная кожа. Когда проволочную ту штуку ей прикрепили к черепу и пружиной подняли веки, я хотел отвернуться, но Риммер гаркнул: «Не двигайся ты, черт тебя побери… прижми ей к ноздрям мешок», а Джордж прибавил: «Пожалуйста, Помпи», и мне это понравилось. Не часто он меня по имени звал.
Я почти не видел, что там было дальше, глаза слезились до жути. Ума у меня хватало их не тереть зараженными пальцами, хоть голова была легкая-легкая, как пустая. Пульс на шее грохотал барабаном, и сам я слышал, что глупо хихикаю.
Джордж орудовал ножницами, Риммер щипцами.
Лица они себе снизу завесили, мне это показалось смешно, разговор их тоже.
— Пациент готов, — тихо-тихо так сказал Джордж.
— Начнем? — спросил Риммер.
— Я как ты…
— Мне надо кашлянуть.
— Нет, потерпи.
— В правом глазу смещен хрусталик… зрачок узкий… Понадобится иридектомия.
— Готовимся проделывать отверстие, — сказал Джордж.
Мне было велено накачивать грушей эфир; не слишком много, потому что, меня предупредили, у бедной твари тогда остановится сердце, и не слишком мало, потому что тогда она проснется, станет биться и чересчур глубоко могут вонзиться лезвия. А еще мне полагалось следить за ее дрожаньем, щупать мышцы, а ничего я этого в моем состоянии толком делать не мог, сам-то еле дышал, при каждом вздохе аж кричать хотелось от боли. Вдобавок меня мутило, и, не сомневаюсь, я был белее бумаги. Я в два счета оставил бы свой пост, да боялся, что не вынесут ноги.
Когда с безбожным деянием было покончено, обезьяну отнесли в клетку, и я кое-как, шатаясь, выбрался наружу. Меня скинуло с души, но на пустое брюхо ничего из меня не вышло, только одна провонявшая коньяком прозрачная жижа. Я еще толком не очухался, а Джордж уже велел вернуться в теплицу ширму ставить. Только я разгреб пыль и обломки, воздвиг, значит, этот вигвам, а он уже снова внутрь заглядывает и объявляет, что, мол, это не надо. Объясняет, что здесь чересчур много света. Тут он, конечно, был прав; кругом стекло сплошь, что так, что прямо на воле устроиться. И он послал меня сарай какой-нибудь найти.
Это оказалось не так-то просто, все службы были либо разным хозяйственным хламом завалены, либо до отказа забиты поломанными статуями, а они тяжеленные, не сдвинешь. Попалось мне что-то размалеванное, вроде как домовина, на попа поставленная, и деревянная обшивка вся снизу прогнила. И оттуда комом торчат перепачканные бинты, изъеденные мышами, и три пальца высунуты, костлявые, как медового цвета. Тут-то я, кажется, понял, отчего Уильям Риммер решил податься в доктора, но, хоть убей, не мог сообразить, что повлияло на Джорджа, разве что маменькино лицо над люлькой, с круглыми, как шары, глазами.
Спасибо, конюх надоумил, показал вырытый под рододендронами ледник, шагах в двадцати всего от теплицы. Джордж этим остался доволен, я привез тачку, и мы начали покрывать пластинки составом.
Когда мы вернулись, обезьяна уже проснулась, и ей, кажется, хуже не стало после перенесенной пытки. Она сидела, сжимала руками брусья и качала головой из стороны в сторону, будто дивилась. Уильям Риммер в восторге, возвышенно, как проповедник, объявил, что пелена спала с ее глаз и теперь она отчетливо видит мир.
— Ловко, а? — Он хохотнул и шлепнул Джорджа по плечу.
— Куда как ловко, — согласился Джордж с довольной ухмылкой.
Я держал свое мнение при себе; ловко-то ловко, кто ж будет спорить, но что за радость от этого мира, если видишь его из клетки?
Когда пришло время фотографироваться, обезьяна повернулась спиной к камере. Я пробовал было кидать в нее камешками, но она хоть бы хны, и тогда я прогрохал ножницами по брусьям клетки. Плечи у нее дрогнули, но она не повернулась. И тут Риммер сообразил ей спеть. Голос у него был приятный, и он завел колыбельную не колыбельную, что-то вроде; и, ясное дело, это сработало, тварь повернулась, чтоб на него поглядеть. Джордж сделал пять снимков, последний, правда, испорченный, потому что обезьяну вдруг вырвало.