— Истинная правда, сэр, — подхватил он с живостью. — Задумался я.
Я ему помог залезть в седло и повел под гору мою кобылу. Он мне рассказывал о своем житье-бытье, как он пирожками торговал для трактиров по всему Хокстону. Лепил их отец, а он сбывал по пенни штука, и были они повкусней иных-прочих, правда, наперчены сильно, чтоб не распознать, из какого мяса начинка. Он в банке с собой носил соус и как сторгуется с кем, пальцем корочку проткнет и туда его вливает. На день рожденье ему вот восемнадцать будет, и у него были сестренки, только он ни одной не помнит лица, поумирали все, когда еще он маленький был. Нет, ему не больно; ну, не хуже, чем когда зуб болел и щеку разнесло.
Было бы это, рассуждал я, меньшей трусостью, пальни он себе не в ногу, а в висок? Хватило бы у меня духу себя изувечить в подобных обстоятельствах? Пожалуй что нет. Я сдал его Джорджу, сказав, что он лежал во рву и я его подобрал.
Утром, перед тем как нам выступать из лагеря, отслужили общую панихиду. Из-за недостатка дерева плотники сколотили всего несколько ящиков, только для офицеров; остальных покойников завернули в старые палатки или в клеенку и сложили рядами на арбы, захваченные в соседних деревнях.
Кладбище, бывший сад, располагалось в лощине неподалеку. Из уважения к случаю боги укротили дождь и дымный луч пробил тучи. Когда телеги вихляя потянулись по каменистой дороге, доморощенные саваны растрясло, и обнаружилось, сколь многие сходят в могилу босыми. Иные из провожающих яростно воротили носы от такого вида, именно те, быть может, чья обувка теперь стала справней, чем прежде. Сам я ничего зазорного тут не нахожу; как выпевал капеллан, «… наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял»[23].
Помпи Джонс установил свою треногу, подлез под ширму. Что-то есть от черной магии в мастерстве фотографа — он останавливает время. Капеллан перестал читать, стоял недвижно с требником в руке, все обнажили головы; шевелились одни покойники: их пелены хлопали на ветру.
Я, пожалуй, не в восторге от этой фотографии. Она берет реальность в заложники, но мысль в голове она поймать не может. Стоит, скажем, человек с печалью на лице, а у самого на уме блуд, или ему весело. Линзы бессильны ухватить вихрь, клубящийся под черепной коробкой, не могут выставить напоказ греховные мечты, что, впрочем, к лучшему. Я, например, оторопело глядел на закутанные трупы, а самому мерещилась Беатрис в воскресной ночной рубашечке. Ночью, возбужденная, конечно, утренней праздничной отсрочкой, она обычно первой приступала к делу, взбиралась на меня, дыша шоколадным пудингом, и ляжки остро, будоражаще пахли у нее креветкой и рекой.
Снова припустил дождь. «Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями. Как цветок, он выходит, и опадает; убегает, как тень…»[24].
И тут-то, стоя перед аппаратом, устремив глаза на этот ряд мумий, которых вот-вот предадут слякоти, я увидел Беатрис. Она меня звала. Я зажмурился, чтобы ее стереть, но нет, она осталась на месте и манила меня к себе согнутым пальцем. Я подчинился, хотя и без охоты. Она поплыла вперед, остановилась у скалы подле обнаженной породы и жестом мне велела опуститься на колени. Там, в расщелине, качался тоненький стебель с голубым цветком не больше корсетной пуговицы. Я поднял глаза, и Беатрис улыбалась, и улыбка была полна любви. Я протянул руку, сорвал цветок, а она качнула головою печально. Нет-нет, услышал я, но голос был ласковый, как вот у матери, утешающей ребенка. За мной капеллан читал: «…блаженны мертвые, умирающие в Господе; ей, говорит Дух, они успокоятся от трудов своих…»[25] Тут Беатрис оставила меня, и мертвецы были брошены в землю, чтоб начать разлагаться. Я разжал кулак, и ветер у меня отнял замятый в ладони голубой лоскуток. Я подумал про мистера Лайелла, про его гипотезу, что не только человеческой расе суждена погибель, но уничтожатся все следы ее пребывания на земле.
Потом, на обратном пути, Джордж осведомился, почему я вел себя так неучтиво. Сказал, что я неудачно выбрал момент для демонстрации своих познаний в геологии. Я не оборонялся.
Я скакал к Инкерману, уткнув подбородок в рубаху, и нюхал сам себя, чтобы согреться. Положим, человека мутит от вони, исходящей от других, но он может испытать истинное удовольствие от собственных испарений. Сквозь грязь, сквозь немытость мне чуялся смутный васильковый запах.
Пластинка шестая. Ноябрь 1854 г
Улыбаемся, улыбаемся, братцы
Мы стоим на горе, над рекой Черной, напротив каких-то развалин. Поттер говорит — это очень древние камни. Все вспоминает, как в молодых годах посещал этот край, рассказывает про один монастырь, высеченный в скале. И на Средние века перескакивает, а это, как я понимаю, еще раньше было.