Автобиографический момент в образе Мышкина связан прежде всего со смертной казнью, — писательский же опыт Булгакова распределен между Мастером (гражданская казнь) и его персонажем — Ешуа: Голгофа в романе — это как бы обратный ход метафоры, фабулизация языковой идиомы, то есть образ предельных мук и унижений. К тому же, упрямо именуя Голгофу Лысой горой, Булгаков прямо отсылает читателя в Киев, еще и еще раз подчеркивая романно-автобиографический характер происходящего. Вспомним и Маргариту Готье, оспоренную образом Настасьи Филипповны, но, в качестве полемического прототипа последней, прочно вошедшую в литературный контекст романа "Идиот", — и сопоставим с булгаковской Маргаритой, известной французскими связями по линии той же семьи Дюма. Но и этого мало: в роман Булгакова вошли не только герои, но и некоторые конструктивные моменты романа Достоевского.
Обе книги начинаются точными календарными и метеорологическими указаниями и появлением двух персонажей, словесный портрет которых с равной обязательностью включает в себя возраст, "особые приметы" и одежду:
"В конце ноября в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу. В одном из вагонов третьего класса... очутились друг против друга... два пассажира... Один из них был небольшого роста, лет двадцати семи, курчавый и почти черноволосый. Нос его был широк и сплюснут... Он был тепло одет, в широкий мерлушечий черный крытый тулуп... Обладатель плаща с капюшоном был молодой человек, тоже лет двадцати шести или двадцати семи, роста немного повыше среднего, очень белокур, густоволос..." и т.д.
"В час жаркого весеннего заката на Патриарших прудах появилось двое граждан. Первый из них — приблизительно сорокалетний, — был маленького роста, темноволос, упитан, лыс{8} свою приличную шляпу пирожком нес в руке... Второй — плечистый, рыжеватый, вихрастый... был ъ клетчатой ковбойке, жеваных белых брюках и черных тапочках".
На одном из драматичнейших поворотов фабулы — перед покушением Рогожина — князь, вспоминая свои с ним разговоры в Москве, забредает в описание Летнего сада, удивительно напоминающее и пустынную аллею на Патриарших, и такие подробности того страшного майского дня, как предгрозовая духота и тьма, наползавшая на солнце:
"Он подумал об этом, сидя на скамье, под деревом, в Летнем саду. Было около семи часов. Сад был пуст; что-то мрачное заволокло на мгновение заходящее солнце. Было душно; похоже было на отдаленное предвещание грозы".
Духота, гроза и раскаленное солнце связывают, как видим, не только Москву с Иерусалимом, но и эти две столицы с третьей — Петербургом Достоевского, где в пустынной аллее, на предгрозовом закате, совсем рядом с бессвязными мыслями Пилата о бессмертии, князь Мышкин — тоже не очень связно — думал: "как-то становится понятно необычайное слово о том, что времени больше не будет"...
Иван-дурак
Точно так же, как булгаковский Христос уже побывал однажды в русской литературе под видом христо-подобного князя, — так другой его персонаж в своем литературном прошлом встречался с чертом под своим именем — Иван — и у того же автора — Достоевского. Правда, фамилия Ивана была другая, да и роман другой — "Братья Карамазовы". Что, кстати, моментально и в параллель Ешуа объясняет возраст Ивана Бездомного — 23 года: Ивану Карамазову столько и было — 23-24.
Умный Иван — Карамазов — рассказывает легенду о Великом Инквизиторе, в которой Инквизитор встречается с Христом и открывает тому, что он — Инквизитор, — а с ним и церковь предпочитают Христу дьявола... И ничего, все сходит прекрасно: истово верующий в Христа брат Алеша не без восторга выслушивает Иваново сообщение, поскольку понимает, что это — литература. Глупый Иван — Бездомный — пытается, сославшись на дьявола, рассказать о встрече с Христом прокуратора и, понятно, ему не верят.
Правда, когда из литературы дьявол призывается в свидетели реально происшедшего убийства, Ивану Карамазову так же не доверяют, как и Ивану Бездомному:
"— А кто-нибудь, кроме вас, видел этого консультанта?
— То-то и беда, что только я и Берлиоз.
…………………………………………………………………………………………………..
— Так. Какие же меры вы приняли, чтобы поймать этого убийцу?
— Меры вот какие: взял я на кухне свечечку.
……………………………………………………………………………………….....
— А иконка зачем?
— Ну да, иконка... Но дело в том, что он, консультант, он... будем говорить прямо... с нечистой силой знается..."
"— Чем вы можете подтвердить такое признание,
если только вы не бредите?
— То-то и есть, что не имею свидетелей... Нет у меня свидетелей... Кроме только разве одного, — задумчиво прибавил он (Иван Карамазов — М.К., Б-С.).
— Кто ваш свидетель?
— С хвостом, ваше превосходительство, не по форме будет! Le diable n'existe point!".
Иван Бездомный ищет черта под столами на террасе "Грибоедова", Иван Карамазов — под столом с вещественными доказательствами в зале суда; когда грибоедовцы бросились вязать своего Ивана, тот "испустил страшный боевой вопль", как бы вторя своему тезке, который, будучи схвачен, тоже "завопил неистовым воплем"... Да, оба Ивана не сдавались своим мучителям безропотно: Бездомный, широко размахнувшись, ударил по уху некое участливое лицо; Иван же Карамазов, "схватив за плечи, яростно ударил об пол пристава". В конце концов, повязали и вынесли обоих, и хотя Ивана Карамазова в психушку не сдали, — мозговое неблагополучие признали и у него.
Гамбургский счет
Подведем итоги:
вместо романа, прямо ориентированного на центральные образы и темы христианского предания (со всей положенной религиозно-нравственной проблематикой) , — мы получаем роман, ориентированный на другой роман (романы);
вместо Спасителя, трансформированного в романный образ, — романный образ, трансформированный в Спасителя;
вместо религиозной традиции в литературе перед нами — литературная традиция...
Иными словами, вместо глубокомысленного и почтенного романа-мифа, какой-то двусмысленный и зыбкий миф романа.
Если в сокрушенном мозгу Понтия Пилата только проносится мысль "о каком-то долженствующем непременно быть — и с кем?! — бессмертии", то провозглашенное Бегемотом личное бессмертие Достоевского доказывается на всем пространстве от Москвы до Иерусалима; не на птичьих правах отдельных литературных реминисценций, а как цельная метафизическая предпосылка вошел Достоевский в роман "Мастер и Маргарита".