Выбрать главу

"Бамм!" — ударили часы в четвертый раз. В ателье уже никого не было. И только в дверях, зацепившись за медную ручку карманом пиджака, бился, жалобно визжал и рыл копытцами мраморный пол ассистент-аспирант в голубых панталонах.

С берега, из рыбачьего поселка, донеслось пение петуха".

Кончился бал у Сатаны. Кто же Сатана? "Черный козел" — это Азазелло; ассистент-аспирант, обогнувший люстру и усевшийся на карнизе, — вылитый Бегемот... А где же Главный? На его приближение указывают "адъютантши". Их место не в свите Воланда, но другого Мага:

"Мейерхольд, окруженный адъютантами и адъютантшами" (И.Ильф "Записные книжки").

Но устроитель киношабаша не Мейерхольд, а его двойник — кино-вождь, кино-учитель и кинорежиссер С.Я.Эйзенштейн.

В романе его нет, зато он есть в фельетоне "1001-я деревня" 1929 года. Даже если забыть о сочинении "1001 день или Новая Шахерезада", опубликованном в том же 1929 году, с главными героями Фанатюком и Сатанюком, даже если забыть, что руководили они "Конторой по заготовке Когтей и Хвостов", — нам все равно напомнит об этом финальный аккорд кинофельетона:

"Эйзенштейн хотел, вероятно, добиться особенной остроты и резкости...

Но штамп оказался сильнее режиссеров, ассистентов, декораторов, уполномоченных и хранителей большой чугунной печати Совкино. Фокус не удался. Картина, на которой остались, конечно, следы когтей мастера, оказалась плохой".

Из фельетона в роман были перетащены не только ассистенты, эксперты и хранители чугунной печати, но и стоящий за ними мастер с копытом. Это ильфо-петровский штамп и их дьяволиада.

Проще всего было бы допустить, что и за "Золотым теленком" прячется хоть и кино-, но все же режиссер. Но это не так. То, что Булгаков ставит в центр — режиссуру, у Ильфа и Петрова вытеснено на периферию, примечательную в том отношении, что описывается она булгаковским — виевским — языком.

Компостер

Выбор центра или периферии определяется отношением авторов к пространству и времени. Роман Мастера в романе Булгакова — это не композиционный прием, а композиционная метафора: Москва вложена в Иерусалим, Иерусалим — в Москву, обратимость пространств принципиально снимает проблему и категорию времени — в полном соответствии с указаниями Штейнера: биография Иисуса "вдвинута в XX век, став нашей; сдвинут XX век в первый".

Миф Булгакова — это миф неподвижного пространства и стоячего времени. "Двенадцать стульев" и "Золотой теленок" — романы путешествий; пространства в них сменяют друг друга со скоростью пейзажей за окном вагона: Старгород — Москва —Кавказ —Крым — Москва; Арбатов — Удоев — Черноморск — Туркестан — Москва — Черноморск — румынская граница. Маршруты, как будто, почти совпадают. "Как будто" и "почти"! Эти две маленькие оговорки прячут огромное расстояние между "Двенадцатью стульями" и "Золотым теленком",

Старгород — Москва — Кавказ — Крым —Москва... Почему стулья в романе расставлены в таком порядке? Не будь Старгорода, маршрут оказался бы кольцевым: Москва - Москва. Старгород, видимо, понадобился для того, чтобы ввести тему русской провинции, а вместе с ней — отца русской дьяволиады Гоголя: Старгород — Миргород. Но и все прочие пункты прибытия

литературные: Москва — Пушкин ("Гаврилиада"); Кавказ — Лермонтов (Пятигорск и Демон); Крым, против ожидания, объезжен не по пушкинским местам, а, с помощью землетрясения, присоединен к кавказскому Провалу. Еще большая неожиданность подстерегает нас в Москве: владелец двенадцатого стула — Достоевский! Почему один из соавторов "образа Петербурга" переехал в Москву, объясняет подорожная Остапа: Петербург в ней не указан. Из Петербурга в Москву Достоевский перенесен вслед за столицей, но административный восторг влечет авторов дальше: столица переносится в Васюки, переименованные в Нью-Москву, Москве же достается в удел имя Старые Васюки. В Нью-Москве никакой русской литературы не происходит, если не считать того, что один из васюкинцев читает роман Шпильгагена, а шахматные мечтания Остапа внятно отдают Хлестаковым по форме и лирической утопией "Русь-тройка" — по содержанию: "Нью-Москва становится элегантнейшим центром Европы, а скоро и всего мира, ...а впоследствии и Вселенной".

Расширение "иных народов и государств" до вселенских размеров объясняется увеличением тягловой силы: вместо тройки — "Клуб четырех коней". И еще: приемы игры гроссмейстера ("старшего мастера") схожи с шахматными манерами Бегемота, а до них — с шашечным стилем Ноздрева: все трое крадут и смахивают с доски фигуры.

История с географией

...Географию принято рифмовать с историей ("географический фактор", "геополитика"). На тех же правах география входит в историю литературы: место (рождения писателя), среда (природная), перемена мест (переезды, ссылки). Писательская подвижность иногда объясняет движение тем и фабул, иногда — нет. Например, "цыганы шумною толпою по Бессарабии кочуют" видимо оттого, что по Бессарабии прогуливался и Пушкин, но вот уже Гвадалквивир шумит и журчит только в пушкинских стихах, а не на его глазах (за пределы русской империи Пушкин вышел лишь один раз, да и то в Турцию, да и то уже не турецкую).

Не будем уповать на творческую фантазию: существует такая вещь — литературная география, и ее границами авторская фантазия сдерживается не меньше, чем сам автор — государственными. Метрополисом русской культуры Петербург стал на сто лет позже, чем столицей Империи. Свесив ноги с окна в Европу, Пушкин непринужденно вслушивался в звон мечей, серенад, Моцарта и Гете. У этого же окна\целый век толпилась русская литература. Начало новой России было ознаменовано не возведением новой столицы, а возвращением в старую, отчего тема "старого и нового" приобрела, если не двусмысленный, то комический характер. Именно поэтому, в отличие от государства, литература и при закрытом окне на первых порах не мучалась от удушья. Там, где государство неуклюже и скрипуче кряхтело, литература добивалась блистательных результатов: в смене старого на еще более старое открывался путь к мифу и пародии — в столицу Земного Шара превращался уездный город Н. Это обстоятельство позволило Булгакову отдать Москву Чичикову, а Ильфу и Петрову — перенести Москву в Васюки, то есть резко переориентироваться на допетербургское пространство русской литературы.

Чтобы превратить провинцию в миф Начала, Гоголя недостаточно. Поэтому в помощь ему командируется райский изгнанник и небожитель под видом Остапа, а в помощь Миргороду — архангел Гавриил: заведующий Старкомхозом Гаврилин, приводящий в Старгород евангельского осла под личиной трамвая. Гаврилин же переброшен в Старгород из Самарканда. Сообщение, казалось бы, мелкое и ни к чему, если бы о Самарканде Ильф не сказал так:

"Трамвая в Самарканде нет. В этих районах библейский бог создал Адама, первого человека. Поэтому не стоит удивляться тому, что старик лепил его из глины. Здесь нет другого материала.

Ушастый большеглазый ослик тащит на себе переметные сумы, гору зеленого клевера и почтенного волхва.

Это Иерихон и Вифлеем. Это времена Авраама, Исаака и Якова. Этому тысяча лет или две тысячи. Среднеазиатские республики, — говорил нам в поезде довоенно и по-петербуржски картавящий молодой человек, — это ветхий завет плюс советская власть и минус электрификация" (И.Ильф "Глиняный рай" - "Гудок", 1925, №156 /11 июля/).

"Довоенно" и "по-петербуржски"... Именно с войны, как мы помним, отсчитан у Ильфа и Петрова конец старого мира. Оттого и важно, что характеристику Средней Азии дает петербуржец — он такой же миф, как Иерихон, Вифлеем и Ветхий Завет. Но древнему молодому человеку противостоит не старгородская новь с трамваем и электрификацией, а ветхая глина и осел.