— Значит, нету? Ну, будем здоровы", — перемежаемую кружками пива (после восьмой он потребовал девятую, а потом пил не считая), проступает прославленный спор все тех же Карамазовых (Ивана и Алеши) на ту же тему и тоже в трактире.
Конец "Двенадцати стульев" похож на сценарий по мотивам "Преступления и наказания": Воробьянинов, конечно, Раскольников, поскольку оставил за собой зарезанного Остапа, но он и Свидригайлов, поскольку на последней странице своей романной жизни встречает ночного сторожа и разговаривает с ним. Но не только фабула, стиль последних страниц "Двенадцати стульев" — это чистый Достоевский!
"Он злобно приподнялся... Очнулся, вздрогнул, встал и решительно пошел из комнаты. Через минуту он был на улице.
Молочный густой туман лежал над городом... Ни прохожего, ни извозчика не встречалось по проспекту... Холод и сырость прохватывали все его тело и его стало знобить... Какой-то мертво-пьяный в шинели, лицом вниз лежал поперек тротуара. Он поглядел на него и пошел далее".
"Ипполит Матвеевич вышел на улицу. Он был полон отчаяния и злобы. Луна прыгала по облачным кочкам. Мокрые решетки особняков жирно блестели. Газовые фонари, окруженные веночками водяной пыли, тревожно светились. Из пивной "Орел" вытолкнули пьяного. Пьяный заорал. Ипполит Матвеевич поморщился и твердо пошел назад".
Сопоставим: Свидригайлов "злобно приподнялся" — "Ипполит Матвеевич был полон отчаяния к злобы"; Свидригайлов "через минуту... был на улице" — "Ипполит Матвеевич вышел на улицу"; "Преступление и наказание": "густой туман лежал над городом... холоди сырость..." — "Двенадцать стульев": "Мокрые решетки особняков... газовые фонари, окруженные веночками водяной пыли..."; "Преступление и наказание": "...какой-то мертво-пьяный в шинели, лицом вниз... Он поглядел на него и пошел далее" — "Двенадцать стульев": "Из пивной "Орел" вытолкнули пьяного... Ипполит Матвеевич поморщился и пошел назад".
Если не считать того, что Свидригайлов, выйдя на улицу, "пошел далее", Ипполит же Матвеевич, оказавшись на улице, "твердо пошел назад", и что Свидригайлов на пьяного только "поглядел", а Ипполит Матвеевич еще и "поморщился", что у Достоевского пьяный уже лежит, а у Ильфа с Петровым вот-вот ляжет, — кадры, предшествующие самоубийству в одном романе и убийству — в другом, идентичны.
Разумеется, и в Москве бывает сыро и холодно, но городской пейзаж, созерцаемый Воробьяниновым, есть трафаретный ландшафт Петербурга Х1Х-го века: "луна... мокрые решетки... газовые фонари... тревожно светились...". Название пивной "Орел" прямо указывает не только на герб империи, но и на "мертво-пьяного в шинели" из "Преступления и наказания": герб с шинельной пуговицы перекочевал на вывеску советской забегаловки, переехавшей из классического петербургского романа в Москву.
Загадка столь явной и неожиданной стилизации позволяет отгадать тревожащую столь многих читателей судьбу Кисы Воробьянинова, брошенного авторами на исходе душераздирающего крика: покончил с собой, как и Свидригайлов, после разговора с ночным сторожем. На что есть недвусмысленное указание в тексте: "Ипполит Матвеевич потрогал руками гранитную облицовку. Холод камня передался в самое его сердце". "Гранит", "камень" - такие же детали поэтики Петербурга, как "мокрые решетки" и "газовые фонари". Следовательно, крик Воробьянинова, "бешеный, страстный и дикий, — крик простреленной навылет волчицы", — не метафора, а последний крик застрелившегося человека.
Что в имени тебе моем?
Отметив и запомнив внезапное вторжение имперской столицы в советскую, стилизации — в пародию и розыгрыш, психологического романа — в роман-фельетон, помедлим с объяснением и почтим память прирезанного Остапа вниманием к его имени. Оно — тоже цитата.
Для русского литературного сознания имя "Остап" имеет только один источник: повесть Н.В.Гоголя "Тарас Бульба". Что авторы, дабы окрестить героя, заглядывали именно в этот именник, доказывается математически: фамилия Остапа — Бендер-Задунайский, то есть "Запорожец за Дунаем" ("Бендер", ясное дело от Бендер, кои в Молдавии, коея, как известно, принадлежала некогда Турции). Итак, мы опять заходим в тыл Оттоманской империи с самой бы, казалось, неожиданной стороны. Впрочем, не столь уж неожиданной, если вспомнить апофеоз жизни гоголевского персонажа — его мученическую смерть: "И упал он силою и воскликнул в душевной немощи: "Батько! где ты? Слышишь ли ты?". "Слышу!" раздалось среди всеобщей тишины, и весь миллион народа в одно время вздрогнул". Какой текст просвечивает сквозь гоголевский, — в объяснении не нуждается: "Отче! Отче! зачем ты меня оставил?!".
Итак, русская классика подтверждает сакральное происхождение фельетонного героя, авторы же поддерживают эти притязания четвертым из его имен: Остап - Сулейман - Берта-Мария. Что касается "Берты", то мы ее пока приберегаем, как ружье в первом акте, которое в свой срок и черед оглушительно выстрелит. Ныне же другие персонажи загромождают авансцену и просятся в главные, первый из них — жанр, в сомнительном пространстве которого разыгрываются все эти цитатные намеки, аллюзии и стилизации.
Скверный анекдот
История литературы нас учит, что фельетон произрос из анекдота; в нашем конкретном случае логично предположить: из одесского анекдота. В одесском анекдоте как будто есть все, чем жив ильфопетровский фельетон: евреи, острый сюжет в паре с хулиганской фабулой, тайный жар сатиры и даже Христос. Одного только, но самого для нас важного, нет в одесском анекдоте — литературы. А в романах Ильфа и Петрова действительность настолько поражена литературой, что сама стала формой ее существования, прямо не действительность, а какой-то, говоря словами Ильфа, "Советский чтец-декламатор". Вот если смотреть на жизнь глазами Ильфа с Петровым, то есть как на способ существования литературных текстов, существенным моментом которого является обмен цитатами с окружающей средой, — тогда окажется, что литературе есть место и в одесском анекдоте.
Место это — в скверике против одесского Оперного театра. Там, много (но не слишком) лет назад, авторы этого правдивого повествования с восторгом созерцали единственный памятник анекдоту в виде анекдотического памятника из черного мрамора. Памятник изображал бюст одесского губернатора графа Воронцова, гордо вознесенный на постаменте и воздвигнутый благодарной городской думой, о чем и сообщала надпись с золотом, ятями, ерами и точками над всеми "I". После победы исторического материализма с городской головой что-то случилось, отчего на задней стороне памятника, золотым по черному и новой грамотой выбили злобную пушкинскую эпиграмму на нелюбезного поэту администратора:
Полу-милорд. Полу-купец.
Полу-глупец. Полу-невежда.
Полу-подлец, но есть надежда,
Что будет полным наконец.
Так и стоит этот памятник неизвестно чему. Подлецу? Пушкину? Одесскому юмору? Мы лично считаем — литературному приему. Если мир — это памятник литературы, сатира в нем может быть только пародией. Пародирование или пародийное цитирование текстов в романах Ильфа и Петрова не служебно, а тотально. Оно не только не мотивировано романной фабулой, но образует свои собственные фабульные циклы, например, — лермонтовский:
"В песчаных степях аравийской земли три гордые
пальмы зачем-то росли".
"На вас треугольная шляпа, — резвился Остап, — а где же ваш серый походный пиджак?". В финале "12 стульев" Остап, как мы знаем, уже не резвится, а лежит с перерезанным горлом. Возможно, именно смерть любимого героя привела к тому, что действительность выступила в романе в своем истинном, неприглядном свете — стилизации. Если же учесть, кто и что было стилизовано, — одесский анекдот превращается в "скверный": петербургская муть Свидригайлова тянет за собой тему недоброго Бога и вечности с пауками по углам, иными словами, вечные вопросы: Зло — Добро, скоротечность — вечность, Бог — Дьявол.