Несмотря на то, что канонический текст Корана был отредактирован по заказу уклонившейся от праведности верхушки Халифата, и некоторые сподвижники Мухаммада сразу же выступили против этого канона, социологическая доктрина, выраженная в нём, всё же ориентирована на построение внутренне бесконфликтной системы отношений в глобальном многонациональном обществе.
Основа этого — уход всех и каждого от животного строя психики во всех его разновидностях к иному строю психики. Но эта доктрина может быть воплощена в жизнь только на основе беззаветной веры Богу, а не в результате культового поклонения молитвенному коврику множества зомби, чем стал Ислам для большинства мусульман.
Строй психики, на который целеустремляет Коран каждого, кто читает его по совести как послание, адресованное ему лично, если и не является вполне человечным, вследствие искажения сокровенной религии человека и Бога культивируемым страхом перед Богом и геенной, то всё же он — наиболее близкий к человечному строю психики [119]. Во
Но в тех аспектах жизни, где властвуют страхи, — нет места полноте и целостности Любви. Страхи, если и не устраняют Любовь из жизни полностью, то не дают места проявлению её полноты, делая её проявления ущербными, прерывистыми во времени или извращая их.
Эта стратегия перехода общества к господству человечного строя психики, воспринятая Мухаммадом в Откровении, выходила за пределы понимания заказчиков канонической редакции Корана; выходила и выходит за пределы понимания большинства, почитающих себя простыми правоверным мусульманами; тем более выходит она за пределы понимания наиболее крутых «исламских фундаменталистов»; выходит она и за пределы понимания большинства порицающих Откровение, лёгшее в основу Корана.
Но эта стратегия и есть то, что обладает непреходящей значимостью для нынешней глобальной цивилизации, и потому она не может быть отвергнута вне зависимости от того, как религиозно-исторически реально возник текст, известный ныне как Коран.
8. Люди и слово: слово живое и мёртвое
С Библией же дело обстоит куда хуже, чем с Кораном. Но прежде, чем обратиться к освещению этой же проблематики в сюжетных линиях “Мастера и Маргариты”, обратимся к литературной критике, которая претендует изъяснить скрытый смысл этого романа:
«У нас нет дневников писателя [120], но есть роман о Воланде, Мастере и Иешуа Га-Ноцри. Там всё сказано, только надо уметь это «всё» прочитать, ибо роман — огромная криптограмма, зашифрованный текст, адресованный будущему читателю. Или — я часто об этом думаю — ушедшему читателю, тем истинно образованным людям, среди которых протекала счастливая половина жизни Булгакова [121]. Тем, кому не приходилось заново открывать для себя классиков русской философии, — они были членами Религиозно-философского общества имени Владимира Соловьёва, как и отец писателя Афанасий Иванович… Они-то сразу и безошибочно объявили бы автора романа учеником Соловьёва [122]. Не заглядывая даже в собрание сочинений этого удивительного философа и социолога, они связали бы кощунственный — с точки зрения ортодоксальной церкви — образ Иешуа Га-Ноцри с размышлениями Владимира Соловьёва о Христе и Слове, которое, как известно, было вначале начал [123]» (А.Зеркалов. “Лежащий во зле мир…”. Журнал “Знание — сила”, № 5, 1991, стр. 34, 35).
Но чтобы расшифровывать «криптограммы», надо прежде определиться в том, кому адресовано зашифрованное послание и что оно несёт в себе: иначе многое расшифровать просто не удастся. Тем более ничего не удастся расшифровать, если никакой «криптограммы» в романе нет…
Бессмысленная трата времени и сил писать роман-криптограмму для современников, очевидцев описываемой в нём эпохи, которые и сами в силах подумать над смыслом происходящего в жизни каждого из них и в жизни образуемого ими всеми общества, если заранее известно, что роман не может быть опубликован в эпоху его написания. Тем более бессмысленно писать роман, адресуя текст предкам. Бессмысленно и «криптографировать» свою эпоху для потомков, поскольку она неизбежно станет известной им из документов и воспоминаний, где всё будет названо своими именами без каких-либо намёков, двусмысленностей и иносказаний, к которым вынужденно прибегают в общении между собой современники, если они опасаются называть вещи их именами в силу свойственных эпохе обстоятельств.
Но отказывая писателю в такого рода здравомыслии, многие потомки, которых угораздило стать литературоведами, выражают овладевшие ими по их же трусости страхи в разнородных “расшифровках” иносказаний и намёков на обстоятельства прошедшей эпохи, которые они реально или мнимо находят в романе, и которые им мерещатся в жизни нынешних поколений. Конечно, есть и непреходящие обстоятельства, но они в их большинстве не требуют «криптографирования»; и если в чём и нуждаются — так в переосмыслении, что не требует расшифровки старых текстов как таковой, хотя тексты былых времён могут быть свидетелями древности проблем в жизни общества, не разрешённых и в наши дни.
Имеет смысл писать для потомков только о том, что не утратит своей значимости для них к тому времени, когда обстоятельства изменятся и позволят опубликовать написанное. Тем не менее большинство критиков-расшифровщиков не видят именно эту сторону романа, в котором им померещилась «криптограмма», когда он представляет собой прямое повествование в художественных образах о проблемах, которые в эпоху его написания были объявлены успешно разрешёнными раз и навсегда: «большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге».
Вследствие этого роман в эпоху его написания представлялся одним — не актуальным, а для других он виделся крамольным [124]. Но крамольным он виделся не потому, что в нём комично выглядели сотрудники НКВД и советская действительность тех лет (комичной она выглядела и в “Двенадцати стульях”, и в “Золотом теленке” И.Ильфа и Е.Петрова, которые были изданы), а потому, что возможная публикация “Мастера и Маргариты” ставила под сомнение правильность уже данного и широко пропагандируемого ответа и подталкивала к поиску ответа на другой вопрос, который оставался в умолчаниях на протяжении всей эпохи борьбы с религиозным мракобесием:
Большинство населения сказкам о боге — наветам на Бога — действительно верить перестало. А верить Богу и жить по Его Правде-Истине в Его Промысле перестало или ещё и не начинало?
«Крамольность» романа по отношению к культивировавшемуся в обществе материалистическому атеизму и его хозяевам состояла именно в этом обнажении умолчания, скрываемого в официальной пропаганде. Но затрагивая проблематику «крамольности» “Мастера и Маргариты”, преисполненные собственной трусости и взращённых на её почве “элитарных” страхов, литературные критики тут же обращаются к обстоятельствам той эпохи, которые куда менее значимы для определения будущих судеб, нежели то, что они задели мимоходом и от рассмотрения чего сами же отказались.
«Фантастическая мысль: если бы Иешуа не был абсолютом отваги и правдивости, он принял бы намёки Пилата и заявил бы, что не говорил крамолу Иуде из Кириафа или, как ему прямо предлагалось, что он забыл свои слова. И тогда он остался бы жить, стал хранителем „большой библиотеки“ Пилата, и его мысли пришли бы к потомкам неискажёнными [125]. Но он отказался. И теперь его историю приходится восстанавливать Мастеру при той помощи дьявола, которой Иешуа не захотел.