Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: «Погиб!..», потом: «Погибли!..» И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то бессмертии, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску {58}.
Пилат напрягся, изгнал видение, вернулся взором на балкон, и опять перед ним оказались глаза арестанта.
— Слушай, Га-Ноцри,— заговорил прокуратор, глядя на Иешуа как-то странно: лицо прокуратора было грозно, но глаза тревожны,— ты когда-либо говорил что-нибудь о великом кесаре? {59} Отвечай! Говорил?.. Или… не… говорил? — Пилат протянул слово «не» несколько больше, чем это полагается на суде, и послал Иешуа в своем взгляде какую-то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту.
— Правду говорить легко и приятно,— заметил арестант.
— Мне не нужно знать,— придушенным, злым голосом отозвался Пилат,— приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придется ее говорить. Но, говоря, взвешивай каждое слово, если не хочешь не только неизбежной, но и мучительной смерти.
Никто не знает, что случилось с прокуратором Иудеи, но он позволил себе поднять руку, как бы заслоняясь от солнечного луча, и за этой рукой, как за щитом, послать арестанту какой-то намекающий взор.
— Итак,— говорил он,— отвечай, знаешь ли ты некоего Иуду из Кириафа {60}, и что именно ты говорил ему, если говорил, о кесаре?
— Дело было так,— охотно начал рассказывать арестант,— позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Иудой из города Кириафа. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил…
— Добрый человек? — спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.
— Очень добрый и любознательный человек,— подтвердил арестант,— он выказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно…
— Светильники зажег… {61}— сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали.
— Да,— немного удивившись осведомленности прокуратора, продолжал Иешуа,— попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал.
— И что же ты сказал? — спросил Пилат.— Или ты ответишь, что ты забыл, что говорил? — но в тоне Пилата была уже безнадежность.
— В числе прочего я говорил,— рассказывал арестант,— что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть.
— Далее!
— Далее ничего не было,— сказал арестант,— тут вбежали люди, стали вязать меня и повели в тюрьму.
Секретарь, стараясь не проронить ни слова, быстро чертил на пергаменте слова.
— На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиверия! — сорванный и больной голос Пилата разросся.
Прокуратор с ненавистью почему-то глядел на секретаря и конвой.
— И не тебе, безумный преступник, рассуждать о ней! — Тут Пилат вскричал: — Вывести конвой с балкона! — И, повернувшись к секретарю, добавил: — Оставьте меня с преступником наедине, здесь государственное дело.
Конвой поднял копья и, мерно стуча подкованными калигами {62}, вышел с балкона в сад, а за конвоем вышел и секретарь.
Молчание на балконе некоторое время нарушала только песня воды в фонтане. Пилат видел, как вздувалась над трубочкой водяная тарелка, как отламывались ее края, как падали струйками.
Первым заговорил арестант:
— Я вижу, что совершилась какая-то беда из-за того, что я говорил с этим юношей из Кириафа. У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль.
— Я думаю,— странно усмехнувшись, ответил прокуратор,— что есть еще кое-кто на свете, кого тебе следовало бы пожалеть более, чем Иуду из Кириафа, и кому придется гораздо хуже, чем Иуде!.. Итак, Марк Крысобой, холодный и убежденный палач, люди, которые, как я вижу,— прокуратор указал на изуродованное лицо Иешуа,— тебя били за твои проповеди, разбойники Дисмас и Гестас, убившие со своими присными четырех солдат, и, наконец, грязный предатель Иуда — все они добрые люди?