Но главным побуждением и целью этой моей работы было не устроить «революцию» в булгаковедении, а отстоять нечто вполне консервативное. То есть оправдать «консерватизм» своей любви.
В защиту черновиков
Прежде чем приступать к изложению аргументов, стоит признаться в необычности по крайней мере некоторых из них.
В литературоведении принято опираться на итоговую, беловую авторскую рукопись. Если между беловиком, тем текстом, который автор передал в издательство, и черновыми, более ранними набросками есть расхождение, то предпочтение отдается именно позднейшему варианту. Вполне понятный и логичный принцип, основанный на уважении к воле автора.
Но все же «есть смысл снова заглянуть в черновую тетрадь эпилога: в рукописи мысль писателя иногда бывает беззащитно обнажена»[6].
Кроме того, есть такие книги, к которым он не может быть вполне применим. Этот принцип не вполне приложим к произведениям подцензурной литературы. Если писатель работает в условиях жесткой внешней цензуры, то со временем он переходит к самоцензуре. Он уже по своему горькому опыту знает, что — можно, что — на грани допустимого, а что — просто невозможно. Он знает требования цензуры и вкусы конкретного цензора. И тогда он может сам подправлять свой текст накануне передачи его в чужие руки. Пока писатель наедине со своим вдохновением, он просто искренен. И тогда каждый пишет, как он дышит[7]…
Но вот наступает пора, когда надо наступать на горло собственной песне ради того, чтобы хоть что-то прохрипеть.
Булгаков писал свой последний роман в годы жесточайшей цензуры, уже имея огромный опыт «продирания» сквозь нее.
За несколько дней до смерти в дневнике его жены Е. С. Булгаковой появляется запись: «6 марта 1940 г. Когда засыпал: „Составь список… список, что я сделал… пусть знают…“ Был очень ласков, целовал много раз и крестил меня и себя — но уже неправильно, руки не слушаются… Одно время у меня было впечатление, что он мучится тем, что я не понимаю его, когда он мучительно кричит. И я сказала ему наугад (мне казалось, что он об этом думает): „Я даю тебе честное слово, что перепишу роман, что я подам его, тебя будут печатать!“ — А он слушал, довольно осмысленно и внимательно, и потом сказал: „Чтобы знали… чтобы знали“»[8].
Возможно, список, о котором идет речь в начале этой записи, — это список литературных и идейных врагов Булгакова[9]. И вот вопреки обилию этих врагов Булгаков все же хочет видеть свой роман опубликованным. И в романе он видит некоторое предупреждение читателю: «Чтобы знали…».
Ради этого он переделывал роман, не только улучшая его, но и страха ради цензорского. В литературной сводке ОГПУ от 28 февраля 1929 года говорится: «…Булгаков написал роман, который читал в некотором обществе, там ему говорили, что в таком виде не пропустят, так как он крайне резок с выпадами, тогда он его переделал и думает опубликовать, а в первоначальной редакции пустить в качестве рукописи в общество, и это одновременно с опубликованием в урезанном цензурой виде»[10].
«Печка давно уже сделалась моей возлюбленной редакцией»[11]. «18 марта 1930 года я получил из Главреперткома бумагу, сообщающую, что новая моя пьеса „Кабала святош“ к представлению не разрешена… Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе» («Письмо Правительству СССР»).
В дневнике Е. С. Булгаковой (осень 1937 года): «Мучительные поиски выхода… откорректировать ли роман и представить?.. Миша правит роман»[12].
Оттуда же: «12 октября 1933 года: Утром звонок Оли: арестованы Николай Эрдман[13] и Масс. Говорит, за какие-то сатирические басни. Миша нахмурился <…> Ночью М. А. сжег часть своего романа. <…>
30 октября 1935. Приехала Ахматова. Ужасное лицо. У нее — в одну ночь — арестовали сына (Гумилева) и мужа — Н. Н. Пунина. Приехала подавать письмо Иос. Вис. В явном расстройстве, бормочет что-то про себя.
31 октября. Отвезли с Анной Андреевной и сдали письмо Сталину. Мы вечером в Сатире. М. А. делал поправки цензурные <…>
3 апреля 1936. Арестовали Колю Лямина.
5 апреля. М. А. диктует исправления к „Ивану Васильевичу“ <…>
23 сентября 1937. Мучительные поиски выхода: письмо ли наверх? Бросить ли театр? Откорректировать роман и представить? Ничего нельзя сделать. Безвыходное положение <…>
7
«В черновых вариантах Булгаков позволял себе поработать в естественном настрое», — пишет булгаковед В. Лосев, цитируя набросок булгаковского сочинения о Петре Первом, (1937 г.), где в уста царевича Алексея вложены следующие слова:
В прозе ту же самую присягу на верность поруганной дореволюционной старине Булгаков принес в своем письме «Правительству СССР» от 28 марта 1930 года: «И, наконец, последние мои черты в погубленных пьесах — „Дни Турбиных“, „Бег“ и в романе „Белая гвардия“: упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране. В частности, изображение интеллигентско-дворянской семьи, волею непреложной судьбы брошенной в годы гражданской войны в лагерь белой гвардии, в традициях „Войны и мира“. Такое изображение вполне естественно для писателя, кровно связанного с интеллигенцией».
8
9
См.:
10
См.:
11