Выбрать главу

— Высохли уже мои портянки? — Или того лучше — Видать, зачастит теперь легулярно дождь…

Все его любовные слова — про перемены погоды, про то, что теперь в кузнице «легулярно» есть работа и скоро лошадей станут подковывать не иначе как зимцовыми гвоздями. Который раз поминает Симас зимцовые гвозди, а никто в семье не знает, что это такое, и думается мастеру — хорошо бы перестать сынку стенку протирать, прижался бы к своей женушке, утешил бы ее сердечко. Но и то большое событие, если Симас буркнет жене что-нибудь о подковных гвоздях. Чаще всего в часы досуга сидит он словно кол проглотил, и, кроме ровного, вгоняющего в сон посапывания, ничего от него не услышишь.

В сумерках, когда многие еще беседы ведут, Симас, как таракан, уже заползает в свой угол, и вскоре раздаются всякие кузнечные звуки: ухает, свистит, звенит на все лады. И не слышно, чтобы молодые разговаривали или шептались.

Не так в давние времена мастер со своей женушкой сладкий мед добывал! Ах, и была тогда Аготеле, что огонь!.. Работал мастер, отдыхал или трубку набивал, но все не выпускал ее руки: все рученька у него в ладони да в ладони, как марля на ране. А сколько он тогда глупостей наболтал, сколько насулил Аготеле молочных рек, золотых гор! Если сегодня этого у Аготеле нету — никто не виноват. Ведь матушка и сама видела — не лежали без дела ни рубанок, ни пила.

По мысли мастера, так получается: женщину умей приласкать; как только она хвост задрала — и тот по гладь. Умей пообещать — умей и не выполнять. Только она замяучит: мяу-мяу, тут же отзовись:

— Сейчас, сейчас, кошечка!

Ох, Симас! Трудно тебя учить. Слышит раз отец — молодая слезами заливается, а кузнец дует во все носовые мехи, дрыхнет себе в постели. Другой ночью прислушивается Девейка: скребутся под окном. Выходит поглядеть — видит: что-то чернеет у стены. Сунулся мастер поближе: свернувшись в калачик, зажав руки под мышками, — Марцелике.

— Чего, доченька, мерзнешь, может, поругались?

— Нет, тятенька, сон не берег. Услышала, что так красиво поют, выбежала послушать.

Набивает мастер трубку, закуривает, присаживается к сношеньке и сам слушает пение, поглядывая на небо. А там, будто золотистые камушки на глубоком голубом дне, мерцают звезды. Догадывается сношенька, о чем думает свекор, и спрашивает: правда ли, что это ангелочки летают с затепленными свечками? Девейка, попыхивая трубкой, объясняет: там новые, неведомые миры, где, может, живут такие же люди. Марцелике совестно, что мечты у нее такие глупые. Но ее ли в этом вина, ведь маменька так говорила.

Понимает Девейка причину бессонницы и тоски женщины: теперь этот бутончик только распускается. Вот он, старик, да и то ночью хмелеет — хочется брести, уходить неведомо куда, и звуки далекой песни выжимают слезу. Поэтому свекор не уговаривает сношеньку возвращаться в дом, зябнет сам и, сочувствуя ей, говорит:

— Потеребила бы ты за ноги своего ворона — не выспится он, видишь ли…

Марцелике смеется, не попрекает мужа. Но мастер знает: пень обомшелый этот Симас, а не мужик. Потел бы он с женой на игрище, попел бы на вечеринках вместе с молодежью, хотя бы до поры до времени, пока не понадобится зыбку подвешивать. Но что ты с ним поделаешь — гвоздь зимцовый!

Злость Девейку разбирает: в праздник Марцелике достает из сундука наряды, повязывается косынкой, пристегивает одну безделушку, другую, все, как сорока хвостиком, щекочет Симаса, а тот, соляной столб, хоть бы глазом повел, хоть бы слово буркнул! В таких случаях мастер сам подскакивает, вертится вокруг сношеньки, подталкивает Симаса, чтобы тот туфельки жене зашнуровал. Но и здесь сынок работает, как в кузнице, — налегая от души, с пыхтением

Глядит мастер, как молодые идут в местечко: Марцелике рядом с мужем, а тот, дубинушка, будто его с четырех сторон ветром гнет, покачивается, озирается, ворон ловит.

Войдя в храм, Симас отпускает Марцелике в женскую половину, а сам плетется к мужикам. Прочитает десяток-другой молитв, обойдет «муки господни», поцелует землю и последним вылезет на костельный двор.

Не поймет Девейка, в кого это сын уродился. Не было у них в роду таких святош и губошлепов. Йонас перед матушкой оправдывается, почему он не ходит в костел, не крестится перед едой:

— Симукас за меня отдувается. Есть у нас свой ксендз — вымолит спасение.

Хорошо еще, что о сношеньке заботятся отец, мать и Йонас, не приходится ей много вздыхать. Мастер не столько у своего верстака стоит, сколько вокруг ее юбки вертится. Ежечасно сует свой ус то на кухню, то в каморку:

— Вот, Марцелике, тебе сухих на растопку. — Немного спустя приносит колоду, раскалывает. — А тут щепки.

По всякому поводу свекор цап сношеньку за ручку, за ножку и все:

— Тьфу, совсем ослеп! Думал, этo моя старушка.

Как только коза за капустой, маменька уже шлеп-шлеп ножками… Скажи, пожалуйста, какие дела! Старый воз издали слыхать!

Застигнув вот так любезничающего мужа, Агота гонит его прочь:

— Хватит уж, хватит!.. Еще увидят злые языки, пойдут толки — не сыну, а отцу сношенька понадобилась.

— Хе-хе, а я и не отпираюсь, что Марцелике моя. — Знает Девейка жену не хуже собственного верстака: чует, когда он, прикрученный, трещит.

— Симас — неповоротливый, так чего же мне ждать. И у меня сердце есть… Зажмурься, мамочка, поцелую.

Маменька шлепает поближе, замахивается сухой ручкой, норовит стукнуть старика.

— Чего губу подставляешь, ведь не с тобой целоваться, — и чмокает сношеньку в щечку, а потом, удирая от старушки, бегает по кругу, пока не находит дверь. Еще щелкает языком:

— Что с тебя, баба, толку. Шкура высохла, ребрышки стучат… Молодая мне нужна!

И в самом деле похорошела, расцвела Марцелике — привезенная из дому одежка по швам трещит. На свадьбе сидела за столом неприкаянная, словно роза, на новое место пересаженная, а теперь залюбуешься: гладкий высокий лоб, черные, тяжелые ресницы, из-под которых выглядывают застенчивые глаза кофейного цвета. Смеется — на щеках ямочки, идет — грудь легонько колышется, выбивается из шнуровки. Вся она — кровь с молоком!

Не зря так назойливо наблюдает за ней Андрюс. Йонас и отец с Марцелике разговаривают, шутят, а Андрюс ей еще и слова не сказал. Долгое время опытный охотник выслеживал каждый шаг, каждое движение невестки. Марцеле чувствует этот пронизывающий взгляд. Подавая Андрюсу на стол или прислуживая ему, женщина подходит потупившись, с дрожью в коленках и с трудом скрывает свое смущение. Если развеселилась она, заигрывает с мастером, а в это время заходит в дом белокурый, синеокий щеголь, сношенька сразу притихает. Отец уже не первый раз замечает: стесняет ее графчик своим беспрестанным поглядыванием. При Симасе и других домочадцах Андрюс остерегается, избегает смотреть невестке пря мо в глаза, но все-таки таращится на ее руки, ноги, будто видит Марцелике обнаженной.

Сношеньке все чаще не спится, по ночам выходит она на холмик, слушает пение. Который раз замечает мастер, что лицо у нее заплакано, а попытается выведать, кто обидел, ничего… дескать, дым глаза ест, соринка попала. Знает мастер, какой дым ей покоя не дает, а за соринкой, в глаза попавшей, начинает подглядывать. Если Андрюс дома, сердце мастера так и трепещет: только бы не случилось то, что навлечет позор на весь дом. Надо или не надо он то и дело забегает на половину сношеньки, попивает водицу, ищет на полке какую-нибудь снасть, стыдит сына:

— Тоже мне органист — по целым дням на лавке играет.

Однажды видит отец: Марцелике, сунув белье под мышку, спешит на речку. Несколько минут назад он слышал, как разговаривал с ней Андрюс, но о чем — не разобрал.

Только сношенька скрылась в ивняке, выходит и Андрюс. Поглядывая на облака, насвистывая, как будто вышел он по своим делам, щеголь шагает кружным путем. Отец наблюдает из окошка мастерской: не обмануло его сердце — возле горшениного луга сынок тоже сворачивает к речке. Не столько любопытство, сколько стремление узнать всю правду гонит мастера следом. Он не торопится: раз оба в сговоре, вначале мешать не следует. Пусть птахи слетятся, а как уже примутся крупу клевать, тут мастер и набросит петлю.